18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Гелий Рябов – Мертвые мухи зла (страница 41)

18

Села в кресло, теперь его лицо хорошо видно: подергиваются щека и веко, мешки под глазами. Как постарел… Никки, Никки, ты теперь похож на Михаила Николаевича, четвертого сына императора Николая Павловича. В гробу — у него было твое лицо. Теперешнее. И даже крышка гроба с бриллиантами — право, так мило и странно, — что она могла изменить? Вот, капелька покатилась по щеке и застыла. Неужели ты плакал когда-нибудь? Не видела… Разве что отвернешься и замолчишь… А рассказать тебе, как две недели тому проснулась ночью? Крики, выстрелы за окном и страшная мысль: дети. Нужно бежать к ним. Спасти. Ах, Никки, но разве толпа слышит голос Господа? Силы зла призвали ее на погибель, и вот — она идет, сметая все на своем пути. «Пусть она, старая б…ь, увидит своего е…я! Вперед, товарищи!» Подбежала к окну босиком, отодвинула край занавеси. Боже, сколько их… Страшные рожи, свиные рыла хохочут и визжат и держат под мышки белого мертвеца с румяным лицом. Глаза вылезли из орбит, черные волосы — грязная шапка, а борода, какая борода, клок бог знает чего… Отец мой, святый Григорий, за что нам такое?

И хриплый крик (из недр Ада):

— Смотри! Смотри, старая сука!!

Боже, зачем? И разве я стара? Это же неправда, неправда! Но они держат Григория за… Язык не повернется назвать… это. Они тащат его за… это. Тащат и кричат, на одной ноте, такой страшной, такой нечеловеческой.

И он идет за ними. Он делает несколько шагов и падает лицом в снег, а они танцуют вокруг, взявшись за руки и приговаривая невнятно. Так делают дети. Но ведь они не дети. Что же случилось? Что?!

На другой день — солдат охраны. Стоит в коридоре, у дверей, и мне, одними губами: «Послушайте… Я не желаю вам зла. Вы любили его…» «Кого?» — отвечаю невольно. Он едва заметно шевелит плечом: «Его… Григория. Вам интересно станет. На Воронью гору отвезли. Сложили поленницу. Возложили (так и сказал). Он долго не хотел заниматься…». Перебила: «Чем?» — «Ну! Непонятливая вы! Пламя — оно занимается. Вот и он — не хотел, значит…» У меня не шевелится язык: «А… потом?» — «Потом занялся! Да еще как! Встал с полен два раза, оскалился! Или… осклабился?» Я теряю дар речи… Так хочется рассказать все моему дорогому душке… Он поймет, мы вместе всплакнем, вспомним… Но — нельзя. Он и так пережил столько. Могилев, Ставка… Какой ужас! Смертный! Они отвернулись от павшего государя! Они — мерзавцы, вот и все! Как он рассказывал страшно: поезд пошел, набирая ход, и — пустой-пустой перрон, и только нелепая фигура в шинели делает несколько робких шагов вслед: генерал Алексеев. И машет рукой — незаметно, чтобы потом не обвинили революционэры… И стройные адъютанты, которым так верил, которых знал, с которыми дружил с детства. Все убежали в ночь. Если бы я была рядом тогда… Если бы… Как горько прочитал он строчку из дневника (никогда прежде не делал этого): «Кругом трусость, подлость и измена». Я говорю: «Всего лишь год тому, как Ломан привел милого русского крестьянина, белоголового, помнишь? Крестьянин читал стихи. Сказал: «Наша Россия — голубень, ваше величество!» А я ответила: «Как грустна наша Россия, как грустна…» И он повторил: «Сердце гложет плакучая дума…» Вот и сейчас…

Мне было шесть лет, когда я впервые услышал этот рассказ от Ульяны. За смысл ручаюсь, слова же… Наверное, они были весомее и проще. Это я понимаю сегодня, спустя много лет. Очевидец рассказывает иногда подробно, иногда — сжато, зачастую — красочно и всегда — если событие трагично только суть. Позже я понял, что цветистые подробности свидетель, как правило, опускает — зачем возвращаться, пусть даже только словом — в кровь, смерть, предательство? Помню, спросил: «Откуда ты все это знаешь?» Она улыбнулась загадочно…

Минули годы, жизнь закрутила-завертела: десятый класс, экзамены, нужно решать — что дальше. Впрочем, этот вопрос давно уже решен, пусть и не мною…

Мой отец, Дерябин Алексей Иванович, в органы госбезопасности пришел на заре советской власти, в огненном девятьсот девятнадцатом, когда крах Советов (что бы там ни писали учебники) стоял даже не в повестке дня, а у порога. Шесть фронтов, из них два — внешних, разутая, раздетая, ничему не обученная армия, под командой вчерашних митинговых горлодеров или подпольщиков, больше похожих на капризных и требовательных детей, нежели на командиров. Внутренняя свара в партии большевиков, соперничество талантливого негодяя Троцкого с тупым и бездарным интриганом Ворошиловым, провал на Волге, ошеломляющий разгром красных под Нарвой и Псковом — ничто не располагало и не предполагало продления полномочий Владимира Ильича. Да и потом, как бы по окончании схватки, — Кронштадтский мятеж и шесть тысяч матросов под лед, из пулеметов; Тамбовское восстание, сто пятьдесят тысяч; там голод, холод; я спрашивал себя: что позволило советской власти не выпустить из рук единственный, крохотный шанс? И отвечал: ЧК! У нее было много названий потом, но суть всегда оставалась прежней, задуманной основателями: Феликсом, Менжинским и прочими — мелкими и средними. Когда требуется на пустом месте, из ничего, создать общество новых людей, а точнее — устойчивый миф, — тогда есть только один путь: призвать мясников, и они проредят стадо.

Но это — позднейшие размышления. Путь к ним был долгим и тернистым.

Отец подобрал Ульяну на Украине, в восемнадцатом, когда еще простым комэском отступал под натиском немцев. В какой-то усадьбе, разграбленной и полусожженной, увидел он женщину, висящую в петле, на крюке от люстры. Срубил веревку шашкой, женщина грохнулась на пол невнятным кулем. Сколь ни странно, она еще дышала. Скорее всего — самоубийца не заметила, что веревка, прежде чем захлестнуть горло, прошла под мышкой и тем спасла, разве что немного придушила. Прибежала мать, она служила санитаркой, женой еще не была, и сразу приревновала незнакомку. Но отец был упрям: переодел Ульяну в красноармейскую форму, зачислил в эскадрон, так она и пропутешествовала с будущими моими родителями вплоть до завершения Гражданской. И уже не ушла. Мать рассказывала: «Приехали в Ленинград, получили комнату, потом и вторую, маленькую. Ульяна говорит: «У вас будут дети. А я стану их нянчить. Это моя профессия». Я спрашиваю: ты откуда знаешь такое слово? Отвечает: «Я у бар служила. От них и научилась». В общем, все мое младенчество, да и малолетство тоже, связано с Улей. А ревновать мама перестала — поводов не было. Жила нянька в маленькой комнате, убирала, варила обед и бегала по лавкам и магазинам. Делала она это трудолюбиво и исправно, была молчалива и неназойлива, этот первый, услышанный от нее рассказ, поразил меня до глубины души. «Уля, ведь это глупости, тебе попадет!» — я волновался, она осталась невозмутимой. «Ты ведь не выдашь меня?» Я поперхнулся: «Выдать? Ты… Ты о чем?» Рассмеялась: «Ну… Не расскажешь Нине Степановне или, и того хуже: Алексею Ивановичу? Мы потом еще поговорим, и поверь, тебе на пользу пойдет…» В чем она видела пользу? Я тогда не понимал.

Свечи, их множество, колеблется горячий воздух, и мраморные колонны словно расплываются и тают, легкий дымок устремляется в купол, Спаситель взирает с высоты на молящихся, и простертые Его руки взывают: придите…

Храм (он рядом с Фонтанкой) полон, переполнен даже, время тревожное, голодное, повсюду рыщут патрули и чекисты; здесь, под сводами петровского строения в честь великой баталии, одно из немногих, еще сохранившихся мест, где каждый вошедший обретает спокойствие и даже уверенность. И можно совершить Таинство: «Елицы, во Христа креститеся, во Христа облекостеся…» И маленькое трепещущее тельце трижды погружается в купель: во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа…

«Кто этот ребенок?» Она долго молчит, не отводя больших черных глаз, небрежно откидывает со лба седую прядь. «А ты не догадался?» Отчего же… Ужасное предположение возникло с первых ее слов, но я не рвусь в бой. Авось и пронесет? Но — нет. «Мог бы сразу понять, — произносит Ульяна. — С какой бы стати я стала тебе рассказывать…» — «Значит, я… — дыхания не хватает, это ведь не просто каинова печать, это смертный приговор, и не мне одному. — Крещен… — повторяю одними губами (хотя — что это? Говорю, произношу!). — Да как же ты посмела, Уля!» Она смотрит бездонно, загадочно, смотрит так, будто она одна знает ответ на все вопросы мира и нет у нее ни малейших в том сомнений. «Господь, — начинает тихо, странно, губы едва шевелятся, — Господь мудрее нас, ты ведь, Сергей Алексеевич, из безбожной семьи, и как я могла не позаботиться о тебе? Никак…» Убеждение и вера в каждом слове. Она или святая (не бывает), или сумасшедшая. И, словно угадывая мое невысказанное, говорит: «Ты, мальчик, и родителей у Бога отмолишь, и себя, и многих… И простит Господь, ибо милосерд… Принявший Бога через крещение святое вовек не умрет!»

Она верит в то, о чем говорит. А для меня это… Бездна. Пусть я уже многое понял и продолжаю постигать свое безвременье, но все равно, не готов. Впрочем…

Тогда мне было двенадцать лет.

У нас коммунальная квартира в ЖАКТовском доме (реминисценция первых лет советской власти: Жилищно-акционерное кооперативное товарищество, светлая идея вождя о кооперации, из которой вырастет все и, главным образом, счастье всех трудящихся); окна наших комнат выходят на улицу Желябова, хорошо что не во двор, унылый и грязный, как все дворы Ленинграда. У меня состоялся интересный разговор (мать послала Улю в Дом торговли, что напротив, за чулками, добрая нянюшка взяла меня с собой). «А ты знаешь, как назывался этот магазин раньше?» Я удивлен: «Раньше его и не было вовсе! Его советская власть построила!» Я потрясен и обижен, мне только что исполнилось шесть лет. «Вот и ошибаешься, маленький мой. Он построен до революции, здесь военные покупали одежду, оружие, сапоги». Я потрясен еще больше: «Белые?!» — «Можно и так сказать. Большинство этих людей потом стали белыми». — «А… папа?» Она смущена, я это вижу. «А что папа?» — улыбается, но как-то невсамделишно, странно. «Папа бил белых!» произношу безапелляционно, с детским максимализмом и непреклонностью. Мрачнеет: «Бил… И что же, Сереженька?» У нее севший голос, слезы на глазах. Через много лет я вспомнил этот ничего не значащий разговор и понял: мука. Страшная мука была в ее голосе, глазах. Но тогда… «А то, что я скажу папе!» Господи, я всего лишь ребенок и не сам придумал это. Когда я гуляю в нашем дворе, соседская няня (она возит коляску с маленьким) внушает мне: «Слушай, что твоя Улька бормочет. И эслив что не так — сразу говори отцу! Он у тебя знатный человек, все исделает, как надоть». Но я не сказал и вроде бы все постепенно забылось. А может, Ульяна приучила меня к своим странным речам?