Гавриил Потанин – Крепостное право. Старое старится, молодое растет (страница 13)
Тятя однажды отвез было Васю и на чугунный завод, даже показывал ему так страшную кадушку, которую называл Домной Ивановной; хотел было растолковать, что в этой Домне Ивановне сущий ад, да Вася ничего не понял, потому что не знал еще, что это за штука сущий ад; самый же завод больно ему не понравился, потому что был темен, черен и страшен. Больше всего любил Вася смотреть, как на веревочном заводе вертятся маленькие колесики: так хорошо вертятся, как настоящие игрушки. Он даже, возвратившись оттуда домой, всегда весело рассказывал маме, что там, – где они были с тятей, – есть такие колесики, как у нее скальница, и так на них сучится ниточка, как у нее на веретене; так даже из ниточек-то выходит после такая толстая веревочка, просто толщиной с Васину ногу.
Иногда отводил тятя Васю туда, где ветреная мельница шумно махала большими своими руками, да ворочала какое-то бревно, а в ней все дрожало, тряслось, да все так страшно ворчало: «Жур-р», до того страшно, что Вася в первый раз не хотел было и идти туда, да уж сам тятя взял его плечо, подвел к жернову да показал, как там серыми кольцами бегает жернов-камень, и растолковал, что сто́ит только плюнуть на этот камень, тотчас отскочит назад да плюнет в тебя же. И Вася, как ни боялся, однако не вытерпел, сделал опыт и ему показалось очень смешно, как камень плюется на человека. Осмотревшись на мельнице, Вася заметил там белого мужика, который весь был размазан мукой, а как занял Васю, что тот, пристально на него посматривавши, спросил даже отца: «Тятя, зачем это у него рожа-то такая размазанная? нос-то точно с белой заплаткой!» – на что тятя отвечал поучительно: – «так это, сынок, мельник он, сморкнул верно он неосторожно, да нос и прихватило мучкой, вот кончик-то беленьким и смотрит». Насмотревшись на мельника с беленьким кончиком, Вася сделал на мельнице еще новое открытие: он подметил там наверху какую-то палочку, которая все подплясывает, да как будто выговаривает: «Клок, клок!» и увидел он, что из-под этой палочки сорятся на камень зернышки; даже заглядывал было и в камень, чтоб узнать хорошенько, как эти зернышки в муку там превращаются, да нет – не видать: под камнем все это делается. А тятя еще рассказал ему дорогой, как родятся зернышки на поле, как сушат их в деревне над огоньком, в овине, – в котором еще, по рассказам Ионовны, черти водятся, – как мужички деревянными плеточками секут эти зернышки на току, как мельница мелет их, а они делаются мучкой, как наконец возьмут мучки, да водицы наболтают – выйдет лепешечка; лепешечку поджарят на огоньке и отдадут сесть Васе. А в субботу вон мама из мучки гречневой с водицей таки-еще и блинков напечет, а тятя говорит: «Родителей поминать». Вот и все тут. Но чудо как хорошо это все рассказывает тятя.
Да и не только рассказывает, а еще возит он Васю с собой, куда захочет, и показывает ему все новое. Раз тятя свозил Васю в подгорную сибирскую деревню, Паранькину, ну и показал там сперва мальчишек, да таких удивительных мальчишек, что Вася разъехался, увидавши на них сапоги не простые, а с пятью пальцами. Да уж после, как подошел да рассмотрел Вася, оказалось, что это были не сапоги, а просто собственная их шкура, ими же – без завода и выдубленная на манер конины. Тятя показал Васе также, в каких черных хлевушках живут паранькинские мужички, – даже и огонь-то у них не в трубу ходит: так по избе-то с дымом и ползает по потолку, так что Вася совсем и глазами то смотреть не мог, даже горько сделалось ему там, чуть было не задохнулся, – так у них скверно в избе. Да уж тятя ему растолковал: «Это ничего, – говорит, – сынок, что дымок в глаза к тебе залезает – у них это всегда так бывает: они уж к этому привыкли, им это ни почем, как ерофеич с калачом». Тятя также растолковал Васе, что косматые бабы-замарашки – это жены и дочери этих деревенских мужичков; они также, согнувшись на поле, кривыми ножами режут золотую травку, да из травки этой вяжут метелочки, а из метелочек выходят опять такой же хлебец, какой ест Вася. – «Это, – говорит, – сынок, они хлебец жнут: направо-то, говорит, вон белый хлебец пшеничный, налево-то – вон тут под оврагом – черный оржаной; беленький-то они на базаре продадут, а черненький себе возьмут да съедят; вот и то только!»
Чудо как хорошо все это растолковывал Васе тятя! Тятя даже подружился с приказчиком Паранькиной деревни, и тятя не только приглашал их без господ к себе в гости, а даже часто просил беседовать и в барский дом, в гостиную, где уж тятя прямо, указывая кверху, говорил маленькому Васе: «А вон, брат, где повешен сам паранькинский барин, – поди-ка, порассмотри его». И Вася отправлялся рассмотреть старый оплеванный мухами портрет паранькинского барина-покойника.
Чудо как все это хорошо указывал и растолковывал Васе тятя! А тут еще купит глиняного соловья, да сам же и поиграет на нем, чтоб выучить сынка насвистывать по-соловьиному; купит калиновую дудку, да научит сынка размачивать ее в колоде, чтоб дудка не сохла. «На мокренькой-то, – говорит, – зычнее играется, сынок!» А тут, смотришь, весна пришла. Тятя с Васей сходят на приставь, да принесут оттуда апельсин душистый: и маме дадут полакомиться, да и Васе выдерут шутя ушко. – «Это, говорят, брат, новинка, так ушко тебе следует подрать за это». А тут рака черного покажет тятя да удивит Васю тем, что рак ходит задом; а там, пожалуй, еще сварит его да покажет, как рак превратился в красного; а там еще евши вынет из него белые жерновки, да отдаст Васе поиграть. И все покажет и растолкует ему милый тятенька!
За то уж как и подружился с тятей Вася. Он так подружился с тятей, что для него забыл все, что составляло прежде его жизнь: забыл он и Жужутку, с которой весело игралось ему на мягком ковре, забыл он и Марью Александровну и ее маленькую аристократическую ручку, которая гладила его шелковую головку и шейку, забыл он и то, как она сама наливала ему кофей, забыл он ее красные привлекательные конфеты, разучился он даже ходить поздравлять господ с праздником и отвык шаркать перед ними ножкой. Да чего: сама мама теперь уже не так была лакома для Васи, потому что мама все только кормила да бранила, а тятя все растолковывал. И все хотелось Васе идти к тяте, да все хотелось у него обо всем подробно допросить да распознать.
Так возникла дружба между отцом и сыном, – и это была не та мимолетная дружба, которая основывается на свайке, кознах, взаимной потасовке и сладком примирении после розги, не та идеальная дружба, которая разрывается с разлукой и потом забывается с переменою обстоятельств и образа жизни. Нет, это была дружба прочная, которую чувствует во всю жизнь ученик к своему учителю, чувствует даже учитель к своему хорошему ученику; это была та вечная дружба, которой связаны все разумные существа во вселенной, – дружба святая которой семя было в сердце и голове ребенка; и это семя было живо, это семя уже росло! И вот росла между ними любовь; любовь на основании не той только общей мысли, что отец должен любить сына за то, что тот кусок его собственной плоти; сын должен любить отца за то, что тот виновник его жизни; вот, между ними росла любовь не плоти, не одних естественных законов и обязанностей, предписанных природой, – нет, между ними росла любовь более глубокая, сокрытая в сродстве их умов, в одинаковости их понятий, в общей связи их мечтания и предчувствий, в согласии их родного чувства и родственных биений сердечных… и к ней уже прибавьте горячую любовь отца в сыну, влекущую любовь сына к отцу. Так любил Павел Кузьмич сынка своего Васю, так любил сын Вася своего отца и наставника.
Но что такое был этот наставник? Дал ли этот темный Павел сыну своему ту вторую жизнь нравственную, которая так важна перед первой, как душа перед телом, как жизнь мира перед жизнью личности? Об этом нечего и спрашивать; конечно – нет!
Достаточно сказать, что безграмотный Павел был так темен, как только может быть омрачен безграмотный русский человек; поэтому и учение такого наставника ограничилось конечно лишь преподаванием тех правил, которые сам Павел получил от отца своего, как завет и как что-то священное и неприкосновенное; к этому он присоединил еще опыты своей собственной жизни и свое крайнее разумение добра и зла. Вот и только.
Переманивши на свою сторону от матери слабого Васю, отец скоро внушил ему бодрость и терпение тем, что решительно перестал с ним нежничать по-бабьи. «Дрянь ты», говорил он ему обыкновенно: «И брать тебя никуда с собой не буду, когда будешь этак губу распускать да бабиться; так и сиди там дома с бабами, не мой и сын!» Этого уже было достаточно, чтобы Вася опять насторожился и сделался ко всему терпеливым. После этого Вася уже не решался отцу жаловаться на жар или холод, а переносил то и другое так же терпеливо, как переносил это сам крепостной Павел Кузьмич, по нужде и без нужды. Находясь в вечной суете, Павел как будто мало обращал внимания на игры Васи и даже вовсе не останавливал его шалостей, но в то же время конечно не был для него и чужим человеком. Он при случае принимал живое участие в его детских играх и интересах, сам даже помогал ему, где останавливалось Васино ребячье дело, а в минуту свободы готов был даже поиграть с ним в козны, или даже запустить змея. Но в то же время, через полчаса, где-нибудь нечаянно из окна, или из-за угла, покрикивал на Васю и грозился, когда тот намеревался устроить какую-нибудь большую проказу. Он даже чисто бранивал Васю жесткими словами на месте преступления, и всегда обещался высечь его, когда он сделает это еще и в другой раз. Первая забота Павла была – сделать сына вежливым и, конечно, в особенности против господ; он даже учил Васю еще издали снимать шапочку перед господскими окнами, даже и у чужих знакомых домов, что всегда и сам выполнял с особенною заботливостью. Он даже иногда говорил сыну: «Ты, брат, ведь что еще? червячок капустный – больше ничего, – раздавят тебя, как гадину, вот и дело с концом; а вежливым будешь, так тебе же лучше», добавлял он в заключение. С другой стороны, он всегда, так же, как и мама, осматривал Васю, чтоб он с немытыми руками или с нечесаной головой не приходил к столу господскому; это не затем, конечно, чтоб Павел Кузьмич в особенности любил чистоту и опрятность, а потому, что Вася, как сын дворецкого, и еще старший сын, должен же был отличаться от прочих мальчиков дворовых хоть вытертым, чистым носом. Кроме того, Павел знал уже вперед, что если господам вздумается дать подачку, так скорее всего для этого выкричат из буфета уж конечно Васю. Вон почему Павел Кузьмич и следил за Васиным носом так же наконец зорко, как и за нравственностью. Прибавил было Павел подучать сынка своего лакейскому искусству, да оказывалось слишком рано. Раз отец послал было Васю к маме на погреб с тарелкой за огурцом, и Вася с охотою согласился, даже бойко слетал, да на парадном крыльце и вышла какая-то запятая. Черт знает как, Вася верно запутался, что ли, за ноги свои и вышло, что тарелка-то полетела по скользкому полу, а огурец, подлец, пробежал по всем ступеням парадной лестницы и так напугал ребенка, что Вася со слезами и мокрыми руками пришел к тяте отжаловаться на огурец, и уверял еще тятю, что если б огурец не покатился, то он уж конечно не разбил бы тарелки. С тех пор так уж и перестали пользоваться Васиной послугою. В нравственном мире Павел Кузьмич слегка запрещал сыну и лгать, и таскать чужое без спросу; даже при случае крепко его побранивал, когда Вася, соблазнившись, отщипывал клочочек от барского жаркого или пирожного и делал его без заметного хвоста. Много ли имели влияния на Васю эти нравственные уроки, когда вся прочая дворня, не моргая глазом, врала напропалую пред господами и тащила от них что только было можно, чуть ли не на половину? Там даже случались курьезные оказии такого рода. Старший поваренок Моська, скормивши барские свиные почки своей семиюродной сестрице, нахально приходил к старой, выживающей из ума барыне, и смело допрашивал барыню сам: «Какие вы, сударыня, спрашиваете от меня еще жареные почки? Я вам уже третьего дня докладывал, что свинья была черная! Какие же у нее почки?» И озадаченная барыня только спрашивала поваренка Моську: «Да как же, Мосей, разве у черной свиньи совсем не бывает почек?» – «Да разрази меня на сем месте, лопни моя утробушка, если я съел ваши барские почки. Да что же это такое? Это каторжная какая-то жизнь после этого!» – И старший поваренок Моська, как чистейшая невинность, начинал рыдать, а старая, выживающая из ума барыня, испугавшись сильного бычачьего мычанья, говорила Моське тихо: «Ну, ну, ступай, ступай, Господь с тобой, ничего больше не нужно, ступай только Христа-ради!» Конечно, иногда этот жизненный факт так занимал старую барыню, что ей не спалось целую ночь, и она – желая проверить, правду ли говорил Моська – призывала к себе на другой день дворецкого Павла и допрашивала его: «Бывают ли в самом деле у черных барских свиней почки?» Но дворецкий Павел во всех таких случаях держался середины и как-то особенно умел помирить обе враждующие стороны. Он отвечал, как Талейран: «Да оно, сударыня, когда уж свинья может быть без почек? что уж говорить не дело-то? да вышло-то верно у него так: это ведь он, сударыня, правду говорил, что у черной-то свиньи почечки как-то бывают помельче; а как он их зажарил неосторожно, да подсушил – вот они, поди, чай, и вышли на беду с орех величиной; он побоялся их вам подать-то, да сам и съел». – «Ну, то-то же; a я уж думала, что в самом деле свинья без почек, да опять и думаю: как же это?..» – «Да вот так верно, сударыня, и случилось». – «Ну, то-то случилось, – пусть уж случилось, да зачем же он, глупый, не сказал мне правду-то?» – «Да правду-то, сударыня, побоялся вишь сказать: гневаться изволите; ну, он, чтоб отойти от греха-то, да не прогневать вас, вот и… соврал немножечко»… «Ну, то-то же, – а я уж думала, как же это свинья без почек?.. да опять и думаю, как же ведь это?.. Он плакал! Значит, правду говорит человек».