Гавриил Потанин – Крепостное право. Старое старится, молодое растет (страница 15)
Читатель, ты уже понимаешь, чего хотел любознательный мой мальчик Вася; ты очень хорошо понимаешь, что ребенок был жив, а около него все страшно несло той ужасающей мертвечиной, тем гнилым застоем сжатого крепостного русского ума, который еще не просветлен ни науками, ни знанием жизни, ни даже истиной духовной!
Мне и самому представлялось, что тятенька, как отец, и сам что-то чуял; но как отец темный, решительно не понимал, чего хотелось его сыну. Он делал все для сына, что находил нужным по своей близорукости. Он с охотою готов был отдать последние свои десять копеек за знаменитые картины: «Как мыши кота погребают» и «Как генерал-мороз ухватился за большой нос», и отдал он эти последние десять копеек за то только, что эти знаменитые произведения слишком понравились Васе. Павел Кузьмич, даже с некоторым увлечением, упросил лавочника оказать ему с Васей великую милость – прочитать надписи на картинках, над которыми и сам хохоча приговаривал: «Слышишь, брат, слышь, как тут прописано?» – да и Васю подзуживал, чтобы тот ухмыльнулся. Павел даже торжественно подарил эти картины сыну своему и, растолковывая ему, как они придут домой и разукрасят ими стену, еще добавил: «Вот бог даст выучишься читать со временем, так и прочитаешь мне подпись, как лавочник». Павел даже часто останавливался перед какой-нибудь новой вывеской и со вздохом говорил своему сыну: «Эх, брат, Вася, как бы ты читать-то умел теперича у меня – вот бы мы с тобой и разузнали, что тут прописано, – ишь какая нарядная!» По всему этому видно, что темный Павел как будто и сам от сына своего чего-то добивался. А чего? Он и сам не знал чего.
Так он, например, в настоящий поход действительно купил сыну и карандаш и бумаги, действительно отвел его даже туда, откуда мальчик его мог нарисовать и весь город и все окрестности, – словом, Павел Кузьмич казал своему сыну весь полный мир своих детских понятий, весь тесный кругозор людей дворовых, таких же темных и близоруких, каким быль он сам. Но, боже мой! ты, образованный читатель, очень хорошо понимаешь и видишь, что тятенька в своем темном невежестве ничего не мог показать светлого и ясного сыну! Водил он Васю, чтоб показать ему механизм мельницы, водил он Васю, чтоб показать, как куют железо, как делают наконец свечи. Тятя был твердо убежден в том, что чем больше Вася увидит, тем больше узнает. Но… этими ли путями можно просветить ум человека? этого ли хотелось Васе? тверда ли была эта стопа, чтоб идти к свету, к солнцу науки? – этих вопросов тятя решительно не понимал, решительно даже и не подозревал, что они существуют… О бедный Павел Кузьмич!..
Одна только божественная идея, вложенная самим Господом в темную голову невежды Павла Кузьмича, время от времени шевелилась в уме его, – эта идея заключалась в том, что Павел Кузьмич иногда подумывал: «Поучу и я никак моего Василия грамоте, не будет ли в этом проку?» Да и эта идея тотчас исчезала в сомнении пользы от грамоты, и даже временем страшила старика, когда он раздумывался о том, что сын его может угодить и в солдаты, как большая часть из тех, которые чересчур переучились грамоте, а родом были тоже из его лакейской братии.
В минуты сомнения старик обращался было за советом к своей подруге жизни, к своей темной Марфуше; а Марфуша, только желавшая лучшего своему любимцу Васе, но в тоже время совершенно не постигавшая, в чем это лучшее для человека, – тупо устремляя в пол или стену взор материнский, полный думы, но не видевший там ответа – советница Марфуша вяло и безжизненно отвечала на это Павлу Кузьмичу: «А бог знает, как выйдет это дело; будет ли прок в том? Иногда и ученый человек, кажись, да черт ли в нем! Делай ты, как сам знаешь, тебе это виднее». А между тем ей, как чадолюбивой мамыньке, представлялось тотчас, что ребенка будут мучить наукой, день-деньской тиранить за книгой, – она уже и теперь в мечтаниях видела только слезы Васи, которых она никак не могла видеть равнодушно, да еще подзатылины и постегивания плетью, без которых русская грамота и существовать не может. И вот она таким грустным хвостиком заканчивает свою разбитую противоположными думами речь: «По-моему, кажись, так и рано еще сажать его за науку; пусть уж десяточек-то дотянет; там, пожалуй, можно и попробовать проучить чему-нибудь; а-то теперь что еще за ученье? – он ведь младенец». И при этом обыкновенно мамынька вздыхала, тятя раздумывал, и у него выходило ни то, ни се. А между тем быстро мчалось время – и все вперед, вперед да вперед.
А между тем мы сейчас видели, как сам Вася кидался к тяте, видели, как восторженно-весело шел он туда, куда вел его тятя. Сам Вася вперед уже предчувствовал сердцем, что тятя покажет ему то, что давно хотелось ему видеть, что тятя расскажет ему то, что давно хотелось ему слышать, что тятя наконец укажет ему и на то, к чему он давно уже, но еще так темно, смутно и неопределенно стремился.
Мы сейчас видели, как вечно-живой Вася и вечно-задумчивый тятя шли вместе по улице, и к удовольствию Васи, что тятя взял его с собою, была еще такая нарядная, весело-смеющаяся праздничная природа. А именно – была половина мая, полдень, все улыбалось. Как пошел Вася с тятей мимо Оленькина сада, увидал он что-то такое, чего он никогда прежде не видывал: увидал он, как ярко-зелено цветет акация, как веселый ветерок играет с листочками, а веточки обнимаются и шепчутся, будто радуются теплому утру. Все птички словно смеются; говорят, хвалят весну и красное солнышко. Кресты божьих храмов, как звезды, блещут в голубом небе. А небо – эта пучина радости и восторга – беспредельное, широкое, привольное и свободное, дышит прохладой и зноем, жизнью и любовью. Мотылек тонет в его эфире, резвая ласточка носится в его струях, а там чуть видный крошка-жаворонок вспорхнул и исчез в его синеющей лазури. Там поет он свою чудную песенку, оттуда слышится и льется она, чарующая вас волшебным звуком, и, жадно слушая ее и не наслушавшись, туда бы улетел и растаял в голубом сиянии, как черная точка-жаворонок. Туда хотела бы унестись душа ребенка Васи, такая же свободная, как небо, и такая же чистая и светлая, как само солнце. Туда хотелось унестись ей, где не было ни тучки, ни облачка, ни пятнышка, где только солнце, как царь жизни и света, стоит по средине неба, любуется праздничной природой, а вокруг него все живет, все блещет, все смеется! Туда просилась душа ребенка, в эту вечную свободу, отрешенную от всего земного и житейского, и Васе в эту минуту хотелось плакать, хотелось даже молиться! И, как ребенку, все-таки было крайне весело.
– Эх, куда мы пойдем, – вскричал весело маленькой Вася. – Высоко больно!
Он взглянул на леса нового собора, смело пробежал первую лестницу; но взглянув вниз, оробел, как ребенок, и остановился.
– Я боюсь, тятя; голова качается; ноги этак устанут, – пожалуй, упадешь еще…
– Экая, брат, ты дрянь – ноги устанут! да об этом и думать-то нечего: ты мальчик, а не девчонка, – тебе молодцом следует быть… иди, иди, нечего тут…
И тятя, за руку приподнимая кверху, тащил Васю, как окорок ветчины, а внизу болтались ноги и тоже представляли, будто идут вверх. По временам слышно было: «Ну-ну-ну! этакой ты, брат, лентяй!» По временам только слышалось, как запыхавшийся и совершенно растрепанный ходьбой Вася силился вскрикнуть: «Ух, как делается высоко!»
Наконец сам Павел, желавший, чтоб никогда и ни в чем не уставал сын его, сам Павел Кузьмич почувствовал, что Вася его действительно устал. Он велел сыну зажмурить глаза, чтоб не кружилась голова, взвалил его на плечо, и хотя почувствовал, что Вася был весом с порядочного барана, упорно понес его вверх. Отцовское желание показать сыну-любимцу то, что крайне нравилось и самому Павлу Кузьмичу, это желание придало ему такие силы, что он борзо вознес Васю под самый купол и наконец остановившись, чтоб перевести дух, с новою силою понес его еще выше, выше и выше… Лежавший недвижно на плече Вася, как было приказано, жмурил глаза и закрывал их еще сверху ладонью от страха. Наконец старик торжественно поставил Васю на самом верху здания и сказал: «ну, вот смотри теперь; видишь, брат, как здесь славно!»
Вася испугался от восторга: он стоял на вершине купола и как будто один над всем миром. Внизу, как мухи, шевелился черный народ, а лошади и телеги были так малы, как его игрушки. Весь город, все улицы, все дома как будто с удивлением смотрели на Васю; а сам он никогда и не представлял себе ничего подобного: даже не воображал, что он когда-нибудь будет стоять так высоко. Высота имеет чарующее обаяние на человека; но такая громадная высота на ребенка должна была произвести влияние страшное, обхватывающее дух ужасом, но все-таки полное величия и очарования. В первое мгновение дух ребенка объят был каким-то чудным, выспренним восторгом. С трепетанием сердца, с весельем и страхом обвел Вася удивленным взором окрестность – и ему представилось невиданное и неслыханное, но диво-дивное, во мгновение ока унесшее его в ту область мечтаний, где виделось ему и море, и город. Пред ним в первый раз в жизни развернулась картина, полная величия и красот природы.
Там серебряной лентой тянулась Сибирка-река, там зеленым бархатом раскинулась степь, там в далеком тумане мелькали селения и ярко сверкали белые их церкви. Здесь Царь-река, широкая как море, узорчатая как вышиванье; с серебряными заливами и озерами, с живыми лугами и островами, переметанными желтыми песками, с красно-глинистыми, изрытыми, крутыми берегами и с дальними сизыми и белосияющими горами, – все так было хорошо, что Васе оставалось только повторить: «ах, как здесь славно!»