Галина Калинкина – Лист лавровый в пищу не употребляется… (страница 61)
– Скажи: зачем ты?!
Второй отплевался, голову приподнял, уставился снизу вверх на спросившего.
– Потому что могу.
Замолчали, запыхавшись.
И разошлись, высокий к крылечку, а в вывороченном тулупе сперва поднялся на четвереньки, отряхнулся от снега, как промокшая собака, потом встал и, раскачиваясь, поплёлся в сторону водокачки.
Вслед ему полетело колкое: «возлюбил он проклятие, и оно придёт к нему». Филипп протянул Лавру синюю шапку с оторочкой. Отряхнулись, оправились.
– Ну, здоров ты, брат. Такого медведя завалил.
– Мы и прежде на равных были, то он меня, то я его.
– А ведь и я умыл неказистого…
– Кто таков, знаешь?
– Наш с водонапорки. Ванька Пупырь-Летит.
– Моего узнал?
– А как же! Товарищ Ким. Красный управляющий. Председатель Техкомитета.
– Пьяный.
– Оба пьяные. Поп про троих сказывал. А третьего не видать. И что чудно, Козочкин – с пьяну смешливый, дурашливый. А по трезвому – желчный. Пёс брехливый.
– И ведь не страшно им впасть в руки Бога Живаго?!
– Тю… Думают ли о том? Ну, отвёл душу?
– Без удовольствия. А старичка жалко.
– Попа?
– Да. Видел, за бороду держится?
– Бороду дёрнуть – то ж личное оскорбление. У нас в станице за такое убивали. Дай спину тебе выстучу, в снегу весь.
Лантратов спину подставил. И тут же к другу с недоумением:
– Что, Филиппка, вокруг делается?! Не вмещается у меня…в храме колядовать?! В управляющих недоучка! Жильё у сирот отбирают!
– Ей бо, невместимо такое. Но у нас в станице как старики говорят: благодатию Неба есмь то, что есмь.
Потопали валенками, порошицу сбили и в спальни пошли. Из окошек мучнисто-картофельные детские лица глядели на удаляющуюся косматую спину мужика с чубом и валявшуюся в раскрошенном насте медвежью башку. Неподалёку от головы зверя корчился прыгающий мешок. С крылечка соскочил паренёк в бекеше, подхватил мешок и снова забежал внутрь.
Дети отпрянули от окон.
«Капитан» лежал на верхнем полке, Регент – ниже. Доски пахли липой, а шайка, внесённая служителем, доносила аромат душицы, тимьяна и запах плеснево-сырого дерева, неисребимо-одинаковый во всех банях мира. Варфоломеев громко сладострастно стонал, когда банщик проходился по его спине, заднице и бёдрам свежевымоченным веничком. Регент смотрел на капель сверху: то ли с веника стекает, то ли пот каплет. Затошнило, перевернулся на живот. Глядел теперь между ног скачущего в мокрых кальсонах банщика. Тот повизгивал в унисон стонам Варфоломеева. Парильня в четыре полка больше часу занималась двумя служивыми. Регент измок, изжарился, пресытился духотой, стремился на воздух, в моечную. Служитель, по прозванию Док, вылетал в изнеможении из парильни, делал передышку, менял веники и возвращался к клиенту-завсегдатаю. А Варфоломеев всё не унимался, крутил на полке своё грузное, рыхлое тело, подставляя хлеставшему то один бок, то другой, то зад, то отвисшие на живот сиськи. Говорил, флотская привычка на воду вьане исходить. Регента отхлестали всего разок и большего тот не жаждал, прикидывая, как распаренным добираться из Ерденевской слободы домой в лютую крещенскую стужу.
– А чего …не на квартире-то?
– Не резон.
– На Сретенке… сподручнее… в центре.
– А…тебе ближе, значит, до твоих полей.
У Регента кольнуло за подмышкой: знает адресок.
– А ты думал, не знаем, всё знаем.
Лучше увести разговор по другой кладке.
– Какой резон поминал?
– Вот как подборщик шепнул тебе про звонившего в тридцать третью, так попросили приглядеть за квартиркой.
– И?..
Регент привстал, но упёрся головой в верхний полок, улёгся обратно.
– Чего там?
– Ничего. Швартуюсь. Обратно пригрёб гостенёк?
– Рядом ошивался. А второй раз замечен, стало быть, интерес есть. И физия, говорят, такая, что ксандрейкой с поскониной не собьёшь. Выправку не спрячешь.
– Не зря, значит, я.
– Может, и зря, может, и пшик. К тому же не нашего отделу. Как там «штучный»?
– Рядом всё тот же сброд из дьячков и келарей. Прибились музыканты, художники – богема не окочурившаяся. Вот там один блаженный поэт белиберду несёт вредную, а ему «на бис», «на бис».
– Не начинай. Куда ты?
– Отлить.
– Отставить. Потом вместе отольём. Как твой Штучный, говорю?
– Выветрился. Как похудее был, по церквам рысачил, до шести проповедей в день и каких! Теперь канителится.
– Канителится, значит?
– Ага. В его бабах даже я заплутал. Четверых точно знаю, причём, собака, одновременно обслуживает. И где здоровья столько берёт?
Регент снова подскочил и снова о полок головою.
– Пришвартовался?
– Ага… Причём на моей памяти, во второй раз женился. Три любовницы: модистка, балерина и вдова капельмейстера. Все довольны.
– Не все. Бывшая жена сейчас бумагу в Совнарком катает. Просит ей жалование по мучному ведомству поднять до доходов супруга, как проживающей на мужниных половицах и неравноправной ему.
– Дура!
– Не говори. И чего не живётся? Паштеты гусиные жрёт и свежую зелень, как крольчиха.
Регент промолчал, голову отвернул от ног в кальсонах к стене: вот он, его источник – кухарка. Перепроверяет, значит.
– Изничтожить письмо?
– Без тебя. Ты в дом невхож. Ты на воздухе наблюдай. Дальше!
– Зовёт себя апостолом и великим грешником. Грешником, но великим. Вербованные им никакого авторитету у верующей массы не имеют. За ним самим толпа тянется, молодёжь аффектирует. А за свитой его – нет, никто не пойдёт.
– Молодёжь, пусть аффектирует. Старух не перековать. Сами перемрут. Дальше!
– Трусоват, тщеславен. Фискал и эгоист. Любит сплетни и апломб. Но пар выпустил, сбавляет.
– Не справляется, значит. Как тебя понимает?
– Как поклонника. Как тварь, эпизод, как пигмея. Заносчив больно. Барин. Брезгует. На днях говорит мне, закажите себе в аптеке Феррейна крем, всегда руки у Вас мокрые. И вытирает свою о рясу.
– Ну в самом деле, у тебя ладони скользкие и пальцы приплюснутые. Ха-ха…кхе, кхе…