Галина Калинкина – Лист лавровый в пищу не употребляется… (страница 58)
Все Святки,
«Макарий» встал. Бюргерша не показывалась из домика; какой день вьюжило. Стены Большого дома промерзали до инея внутри, а после отходили сыростью.
Только флигель напротив дышал теплом, там красные швецы заседали.
И мрачнеющие тени укутанных в бесформенные кули тел вглядывались в пылающие светом и жаром окна дома Малого.
– У их и замазка нашлась. Вставили раму-то.
– Какая замазка на таком морозе, Липочка?
– Вылетит, стало быть, рама. Не будет держать.
– Как знать.
– Сызнова Супников повадился. Билетом жёлтым грозит.
– А ты никого другого не видела?
– Кого?
– Так, я…просто.
– А…просто. Дар у швецов шныряет.
– И я догадалась. Не говори нашему.
– Всё одно встренутся.
– Вот пусть встретятся. А ты не говори.
– Гляди, сёдни снова набралось. Теперь ночнины до утра. И как они там под общей покрышкой-то? Бесстыжие.
– Липа, не бубни старухой. Не наше дело.
– А Миррка-то канонаршит у их. Опустошительница, дочь Вавилонова, так бабинька моя ругалась… Из-за него она тута.
– Хорошенькая такая барышня.
– Зачем обкорналася? И в штанах.
– Апаш в галифе… Неустроенная она.
– Пожалей ещё. Они тебе с той Любкой косы срежут.
– И пожалею. Люба и вовсе вывихнутая какая-то. Правда, жалко мне их. Пойдём за урок.
– Мне надо месить и хлеб ставить.
– Сперва арифметика и чистописание, потом тесто.
– Сперва я тебя научу хлеба печь, а после ужо заниматься. Кажная баба должна уметь хлеба печь.
– Научишь, научишь.
Вита примирилась с уплотнением. Наблюдала отстранённо за неожиданными соседями. Чужое, бравурное, бодрое, гогочущее и ржущее отталкивало: нестыкующиеся эпохи. Сознавала, как тяжело Лавру видеть брата у тех, ликующих. И сама горевала за Дара. Холод доводил до оцепенения, обезоруживал, но чувства не притупились. Её мир, обожаемый и превозносимый, мир Солнца-сердца, мир Воскрешения и всепрощения, теперь уже несколько лет теряет в свете. Мир даёт искушения, мир несёт наказание. И город вместе с миром несёт наказание, и человек вместе с городом несёт. Ты – свидетель, не делатель. И если тебе видны пути, как дно в чёрной воде торфяного озера, то многие видят лишь чёрную воду. Они не познали священности быта, священности сближения, священности скорби, священности всего в мире, что есть и чего нету, но есть. И в горе жить надо уметь. Идет очередной год революции, глубинного переворота. Рука Господня прикоснулась уже к миру, затронув каждого и всякого. Вот мир и зашатался, застонал. Должно, во всех несчастьях, переносимых ими, есть приоткрытое значение и великий-великий подчиняющий смыл. Жить в шаткие и срывающиеся, предпоследние времена – надо жить, как во времена Последние.
Мушка и Вита, задержались у толпы, собравшейся напротив «Красного петуха». Снегопады наконец прекратились, но улицы сильно заснежены, засугроблены, увязают в катакомбах застывшей грязи. На морозе, переминаясь с ноги на ногу, пряча руки по карманам, отворачивая лица от колючего ветра, толпилось около двадцати человек. Слушали юношу в жёлтом шарфе, с непокрытой головой. Юноша забрался на спину каменному льву у входа в Мосторг, бывший пассаж Солодовникова, и ритмично раскачивался, то ли держа равновесие, то в хмелю. Шапкой, зажатой в обветренной покрасневшей руке, парень махал в такт движениям тела и громко, протяжно читал стихи.
Священник вышел на помост
и почесавши сзади хвост
сказал ребята вы с ума сошли
она давно сама скончалась
пошли ребята вон пошли
а песня к небу быстро мчалась
о Боже говорит он Боже прими создание Твое
пусть без костей без мышц без кожи
оно как прежде заживет
о Боже говорит он правый
во имя Русския Державы
Поэту хлопали. Просили читать ещё. Девушки, продрогнув в ветродуе, поспешили укрыться. В ресторане людно и душно, быстро согрелись. Расположились в углу, но близко от окон. Дожидаясь официанта, оглядывали друг друга весёлыми глазами, улыбались, держась за руки через стол.
– Ветер, как эвраклидон. И руки вот обветрились.
– Совсем похудела моя женщина-змея. Пальчики тонюсенькие.
– Сейчас как наемся расстегаев и раздобрею купчихой.
– Тут что-то поменялось.
– Народу прибавилось.
– И стало неопрятнее.
– Ходят слухи, весною откроют все заведения в городе. Даже скетинг-ринги, представляешь? Готовится разрешение. А рестораторы вперёд учуяли послабления и публика тоже. Не вернётся ли прошлое, Виточка?
– На то и слухи, чтоб врать. Большевики не сгинут.
– Они навсегда?
– Навсегда.
– И как жить?!
– Живём же.
– Я не хочу всегда жить об руку с ненавистью.
– А с ненавистью и не нужно. С прощением.
– Тебе проще. Ты веруешь. Ах, если бы я могла поверить до конца.
– Ничего не проще. Все от Создателя. Но принять такое трудно. А прощать каждый день гнусности, зверства и вероломство ещё тяжелее. Я сама в постоянном раздрае.
Наконец подошёл официант. Форма мятая, на лице равнодушие и скепсис: две старорежимные хорошо не закажут, не жди начаевых. Девушки разняли руки. Заказали по порции телятины и имбирные пряники. Толпа за окном редела, но поэт всё читал, размахивая шапкой, зажатой в обветренной руке.
– Я ведь возвращаюсь в храм, Мушечка.
– И легче тебе?
– И труднее, и счастливей. У староверов было ли когда уютненько? Нет, всё через боль, через муку, через труд. Но главное, я чувствую себя живою, частью Божьего мира, частью Света. Ведь я почти одеревенела прежде. Ты помнишь мои оловянные глаза?
– Ты справилась…
– А вот у тебя, Мушечка, глаза теперь совершенно дерзкие. Мы с Диной предположили твою новую влюбленность. Кто он? Комик? Трагик? В «Тиволи» или у Корша?
– Скорее, комик. Вот о Дине я и наметила поговорить с тобой. Сперва скажи, как твои дела?