реклама
Бургер менюБургер меню

Галина Калинкина – Лист лавровый в пищу не употребляется… (страница 143)

18

Когда же увидимся? На Троицу вряд ли. К Казанской уж точно. А хорошо бы – на Яблочный Спас.

Буфетов в случае благополучного разрешения дел и стаянья причины собирается вызвать вас телеграммой. В ответном письме напишите, как ваш Толик.

Передаём всем знакомым приветы и до скорой встречи.

Мушка и Котька, г. Лодейное Поле, до востребования.

Котька жутко рвётся обратно в Москву.

Да, вам от Дины привет. Она научилась варить щи из крапивы, довольно сносно. Отлично изучила скупки и ломбардные магазины города. Но вышел очередной дикий декрет, запрещающий пользоваться услугами ломбардов не членам профсоюза. В связи с чем, Дина собралась вступить в профсоюз при бывшем «Викжеле». А с Сашкой они разъехались. Он пишет страдательные стихи и вынашивает идею «Союза советских поэтов». Диночка одинока и носит на себе печать Орлеанской девы.»

Письмо поразило всех троих «оглушительными новостями».

– Ну вот оно и есть: «возвращайтесь, ибо умерли искавшие души младенца», один в бегах, другой под следствием, – задумчиво откликнулся Лавр.

Вита смотрела в беглые строчки, как будто они могли рассказать ей что-то заново. Мушка будто бы исчезла и одновременно объявилась, приблизившись из неожиданно далёкого далека. Подтверждение смертей иерея и Сиверса, ранение Костика, арест диакона, новый настоятель, чудесное, но так просто объяснимое отпадение угроз чекистов, возвращение супруги инженера – как череда поворотных событий вместилась в столь короткое время, оставалось непостижимым. Вдобавок щи, стихи и коза Аделаида.

Толик аукал взрослых, зазывал Липу, обнаружив в гуще сада поспевшую жимолость – первую ягоду. Липа, едва поднявшись на крики мальчика, удивила Виту и Лавра вмиг высохшими глазами, словно что-то поражающее завидела. Обернулись. Возле дома топчется женщина из «краснокожих», в полном военном обмундировании, будто в поход собралась. Вроде бы, Мирра, а чудно ведёт себя, неубедительно для победивших: смотрит на три фигуры в саду, нерешительно мнётся, то за угол зайдёт, то вернётся.

Вита с письмом в руках пошла навстречу прячущейся. Мирра стала отступать. Вита, поднимаясь вверх по тропике, приближалась к дому, Мирра удалялась. Лавр и Липа от скамейки наблюдали странную картину: чем ближе одна, тем дальше другая. Наконец, «кожаная» скрылась за углом дома в палисаде. Вита, подойдя к терраске, собралась догнать «гостью», что ж человеку прятаться. Но на ступенях террасы разглядела оставленный тряпичный кулёк.

Когда подошли Лавр и Липа, а с ними и запыхавшийся Толик, из канёвых одеялок на руках Виты жалобно запищал ребёнок. Матери его ни на дворе, ни у крыльца, ни за воротами не отыскали.

– Малец? – Лавр с любопытством и улыбкой взглянул в сморщенное личико.

– Девочка, – ответила Вита, с нежностью всматриваясь в черты лица, – видно же.

– Девочка. Шмидтовская порода, сразу видать, – убедительно подтвердила Липа.

– Да, что ты, Липа! Не тащи чужие толки в дом, – Лавр строго взглянул на Найдёныша.

– Я и прежде про Тоньку с Аркашкой слыхивала. А тут факт в одеялах, – Липа обиженно губы поджала.

– Брата моего дочь, – Лавр обеим девушкам открыто в глаза поглядел. – Если откажусь от неё, и ошибёмся, как жить стану дальше?

Когда, наконец, внесли в дом вещи и убаюкали младенца, Толика отправили к прачке за козьим молоком и к Буфетовым: оповестить о приезде. Когда Липа принялась за стряпню, Вита взялась отворять нараспашку все окна и проветривать комнаты. Странно, ваниль давно кончилась, а в доме пахло счастьем, как пахнет только в счастливых домах. Лавр проверил маятник у «Макария», поздоровался с «бюргершей», зажёг остывшие елейники и вернулся в сад.

Сад действительно стоял обновлённым и неузнаваемым. Тремя неделями назад – сирый и жалобный, так стремительно потерял свою обнажённость и весь, весь до последней веточки занялся молодой зеленью – радость-то какая. Лавр неспешно прошёлся от яблонь к вишнёвым посадкам и дальше, в низинку. И подойдя к груше Таврической, имел твёрдое решение по обескуражившему его событию: пускай и не Лахтина, пусть будет Лантратовой – сестрёнкой Толику. Разгородить кабинет и устроить комнатку для мальчика, а детскую отдать девочке.

После горестной поездки ощущалась недостаточность чего-то; вроде, большое, главное дело сделано, а недосказанность какая-то осталась. А теперь вот с появлением дитя и недосказанность ушла. И смешны собственные детские моленья: «Алавар», «алавар». Кого кликать, когда всё одно самому с делами управляться. С воскресенья по воскресенье – неприкаянное житьё, словно вышиваемое ржавой иглою: то гладью, то крестом. Невыносимые седмицы одна за другой, тяжкая весна, сосредоточившая в себе и смерть, и воскрешение. Брат. Первые похороны. Белый офицер. Аресты. Ультиматум. «Двадцатка». Спасительная ночь. «Пиши в раскол». Поиски ребёнка. Ночь больших дождей. Бегство. Кочёвка. Счастливая усталость. Утрата. Вторые похороны. Праздник обретения. Дорога домой. Возвращение. Жизнь.

Откричали времена. Откричали матери на улицах. Вспухла земля холмиками с крестами. Согнули человека три года проклятых. И жить теперь надо полусогнутым, не распрямляясь. Да, как же возможно?! Скажут тебе, поздно спохватился, где раньше был, чего не отвоёвывал. Ничего не поздно, ничего. Не всё решается в бою. Немощный подпояшется силой. Жизнь есть промежуток, единожительство. Все мы в одном мире: люди живые и люди мёртвые, только одни другим невидимы, а другие тем – как на ладони, да недосягаемы. Вдоволь мы наплакались, когда конец слезам? Самое неоправдываемое на свете – страдания. Сказано же, бойтесь слез плачущих, обидчики их наказаны будут. Заслужили люди глаз сухих и каждому по солнцу! И никаких тяжелых седмиц! И жизни будущего века, Времени и веры.

И пусть вокруг другая жизнь течёт, не твоя. Такая, где и прещения, и гибель. Такая, где и помолиться человеку нельзя ни на собор, ни на могилку, ни на помин души, ни на прощение. Всё надо вечера ждать, чтоб, устав за день от сокрытия чувств подлинных, неподдельных, пришёл человек домой, встал в свой угол и перекрестился без опаски. Нынешние верующие, словно первые христиане, прячутся от язычников «краснокожих», уходя с молитвами в свой малый мир внутри бескрайнего мира безбожия, уходя из города прельщённых на свободы окраины. И праздники у них разные. Одни в фанфары трубят, другие перед образами ликуют. У одних восторг на передовицах и комсомольские пасхи под искажённым «шагреневым» солнцем, у других восторг от почек зелёных – чуда зарождающейся жизни или пения знаменного. И те, и другие – люди этого Света. Два разных мира, не закрытых, но не проникающих – нестыкующиеся эпохи. Зазор всегда есть. Отворена дверка. Горе поднимает дух, на счастье не возвысишься. Не многим удаётся в счастии к Нему прийти, не в горе. Но делающим беззаконие низринутыми быть, пусть помнят. Придётся и им мышей продавать. Да будут перед Господом всегда. Истребится с земли память о них.

И пускай другая течёт жизнь вокруг, не твоя. Бог награду дал – жить со своими. Тебе сюда возвращаться. Здесь возжигать лампады. Отсюда радость черпать и веру отсюда – из этой земли. А вера не побеждена и непобедима. Бери светильник – чтобы горел светильник во всякое время – и ходи освещай светом Господним тьму египетскую. Оглядись, где стоишь. А где стоишь, там и помощи дай. Тут она – родина, обожжённая красными звёздами, тут: за спиной, под ногами, над головою, за плечом, под локтем, в трамвае, на лестнице тюремной, в приютской столовой, в музейном подвале. Недобрая родина твоя. Гонит, гонит… Как объяснить им – теперешним собственникам земли твоей, что ты не враг городу, стране, в которой пророс травою погостов нескольких поколений предков? Как донести, что по-иному чувствуешь родину? Почему твоя любовь делает тебя изгоем? Но в тебе нынешнем будто другой человек заговорил, не изгой. Они хотели старого изгнать. Они хотели нового человека. Вот он вам – новый. И новый смотрит на окружающее безобразие не как тот безусый корсак, дрогнувший неумеха, а как мужчина ответ держащий за ад кромешный. Он не случаен тут, он – хозяин места, какой силён любовью к женщине, ребёнку, дому, слободе, городу. Любить – постоять за своё, своих, драться, жизнь отдать, сердце вынуть. Любить – когда вступиться, когда отступить, но не отвернуться.

Таврическая слушала мысли высокого человека, почти под стать ей самой, величаво высилась над садом, как колокольня Воскресения Христова, соперничавшая в росте с самим Иваном Великим. С её высоты видно, как Липа сызнова всплакнула, но уже не катастрофически, вытерла слёзы и вот возится на порожке террасы с ребёнком, уложенным в большую кошницу, как в люльку. Вернувшийся Толик ёрзает возле «сестрёнки». Ну, вот и дома. Сейчас станут греть воду и купать ребёнка в тазике, мыть волосы с дороги. Как красивы женщины, купающие ребёнка.

А в Костика стреляли. Котька, Котька, Чепуха-на-чепухе… Скучно тебе жилось, искатель?

Из отворённых окон в сад льётся музыка и достигает яблонь, вишнёвых посадок, груши и даже берёзок, перескочивших самосевом через забор из перелеска возле тракта. Молодняк перескочил, старый сад посторонился. Дома. Вита играет. Сабанеев, кажется, десятый опус. Музыка оседает в саду меж дерев. Вот так и жизнь их осядет в саду том, и встанет память о жизни прошлой. Но пока дом возвышается над садом – полон голосов взрослых и детей.