реклама
Бургер менюБургер меню

Галина Калинкина – Лист лавровый в пищу не употребляется… (страница 144)

18

Вот и Троица подступила. Зелёные Святки. Бежать в деревню, чтобы так быстро вернуться. Стремиться на окраину, чтобы, кажется, навсегда задержаться в городе. Вот и Троица. Непредставимо, что храм со дня на день может быть закрыт, а нечистый город в победители выйдет. Но завтра всё же будет возжён светильник Богов. Завтра храм будет убран березовыми ветками: иконы увиты молодой листвой, полной зелёного сока, половицы устланы живыми зелёными половиками. Мощный дух берёзовой зелени перебьёт дух свечной и ладанный, смешавшись с ним, выйдет за пороги, окна, и подхватит его ветер и понесёт дух очищающий по окрестностям. Над храмом с вопиющей молчанием колокольней встанет молодильное солнце, не раз видавшее смуту, кожаных кентавров, конников с лисьими башками, радостно хулиганящих разрушителей, не замечающих, что себя и детей погребают под развалинами дел своих. Под лучами мудрого солнца скорее растают и видимо поклонятся каменные церкви, чем сдвинется камень сердца человеческого.

Лавр ломал ветки берёз, складывал в охапку. С возрастом больнее и осязаемей приходит к человеку ощущение природы. Кто-то через мощь да через красоту природы держит и человека. Если задуматься, и так жить можно: в одной маленькой семье посреди прельщённых и разрушающих, посреди вселенского горя. В том пропащем, искорёженном, что повсюду. В том неисправимо безнадёжном, что не очистилось, никуда не делось из города. В том необоримом, что подминает, да никак не подомнёт: душа по-прежнему устроена и жива. И пусть не спасут друг друга и вовремя себе спасения не добудут. Но, может так статься, успеют помочь одной единственной нужде, что рядом. И всё, что случится дальше, так знакомо и так незнаемо, так устрашающе и так нестрашно, как смерть и смерть. Как устрашающа смерть и как она не страшна. Беды нелегко человеку перекрыть любовью и счастьем. Но человек в горе видит лишь само горе, а Отец Миров во всё вложит иные смыслы. Человек горюет и скорбит о том, чего не знает. А по ту сторону, должно быть, идёт праздник обретения.

Казалось, не быть дням, когда бюргер и бюргерша не выйдут из домика.

Казалось, нынче время перевеса незаметных дел.

И ты не достигший, ты идущий.

И нужно жить, не принимая несправедливости, не став ею.

Жизнь есть единожительство, но не единый громкий поступок героя.

Жизнь – долгое искание правды и противобортсво с кривдой.

Жизнь на земле идёт, а судится над землёю.

Никому не миновать жизни своей. И ничего не кончилось. Ничего.

И, кажется, не пресекающееся пространство дарит тебе доверие, даёт время и трепет существования. И кто-то поблизости говорит ободряющие слова: оглянитесь, вы не одни, вас всегда, везде и всюду на одного больше.

Глава В ПРОДОЛЖЕНИЕ ВРЕМЕНИ, ВРЕМЕН И ПОЛВРЕМЕНИ

1991-й год

1

Беглец и беглянка

И все же, и все же.

Должно быть, крайняя, младшенькая, Шуша – лицом копия Ландыша, успела в детстве нацедить в себе любви дедовой, потому и вернулась из Гатчины в Алексееву слободку взрослой барышней, спустя почти что десять лет разлуки. Возвращение вышло через одну тонко обставленную аферу.

Богам принято приносить жертву.

Шуша отправилась в Мышиные Слезки – дачный поселок под Гатчиной – и к ногам двух домашних божков: матери и старшей сестры Веки возложила свиную вырезку на два с половиной килограмма, куриные крылья килограмма на полтора, два лотка с куриными желудками, кило говяжьей печени, ведерко молдавской черешни и торт-пралине с миндалем. Вырученными отпускными заплатила за коммунальные расходы и внесла первый взнос на постройку дачного водопровода. Заработала молчаливую индульгенцию за предстоящую поездку на юг, к Чермному морю, как говорил деинька, к Чермному. И, получив амнистию до осенних дачных работ, с трепетом нашкодившей школьницы вместо поезда «Ленинград – Симферополь» села в поезд «Ленинград – Москва».

Месяц ее не искали.

А в начале осени Шуша открылась отцу, что с работы она рассчиталась, уходя в отпуск, в институте перевелась, и уехала жить к деиньке; кто же скоротает с ним его золотой век. Отец немедленно был снаряжен в столицу в погоню. Переговоры затягивались, Мышиные слёзки и Гатчина строчили гневные телеграммы в Москву.

Москва держала паузу.

Гонец прижился в родовом доме и, по всей видимости, не спешил завершать свою миссию по возвращению беглянки. В натиске и обороне прошли осень, зима, весна, запылило лето – почти годовой круг.

Время уходило.

И без расспросов домашним ясно стало, отчего Евгений не возвращается в Гатчину. Жена его красавица Муза Форточкина – маникюрша – третьего года сорвалась в загул: увлеклась проезжим воздушным акробатом из гастролировавшего в Гатчине шапито.

Объявившись воскресным утром через год, медлила на половичке с чемоданом в ногах. Решилась. Евгений отворил дверь на резкий звонок. Гастролерша готова к расспросам: «Здравствуй, Жека!». Евгений спросил без любопытства: «А где твой…?». Запнулся. Форточкина тут же подсказала: «Пахарь?», ожидая более хлёсткого слова. Но муж досказал: «Концертант». И отступил на шаг, пропуская. Муза без тени смущения с того же дня продолжила царить в своей вотчине. Старшая дочь Века глазами пожирала подурневшую мать, подшучивала над отчимом, младшая – Шуша, напротив, не могла смотреть матери в глаза и всё старалась быть полезной отцу, хоть в мелочи. Форточкина подвизалась ездить в Польшу с «челноками», часто брала с собой Веку – вдвоём увезёшь больше. Квартира стала смахивать на Бюро находок, «комиссионку» и никак не походила на жилище, в понимании Евгения достойное названия дом. Муза перепаковывала товар, таскала тюки, налаживала сбыт, собачась с делягами и махнув рукой на зарплату мужа-гравёра. Сам Евгений слышал в душе звук расстроенной гитары, но натянуть струны и настроить, не находил сил. Вина жены списана за течением событий и дней, но не оправдана, не забыта. Все чаще уходил вечерами, гулял бульварами под непогодой и совсем бы ушел, да куда? От отца ждал упреков. Ведь именно Лавр Павлович когда-то обронил: «Форточкины не бывают музами».

Едва представился случай – забота вернуть дочь-беглянку, Евгений спешно собрался в Москву, при сборах бесповоротно решив не возвращаться. «Съездим и мы с тобой, Шушка, к Чермному морю, в самом деле, съездим, не понарошку». Отец тогда и словом не попрекнул сына. А в дому лантратовском прибавилось мужского духа и духа молодости, стало шумно и весело. Старость дорожила присутствием молодости, молодость грелась возле, но при первом весеннем ветре рвалась из дому куда-то далеко-далеко, к югу, к морю, к чуду.

Уходило время. Время уходило.

И вышло вовсе.

2

Мефимоны. Последние времена

Надтреснутыми голосами обычно говорят старые девы, работающие в ЗАГСе, или завучи школы, пережившие трёх директоров, вечные «неназначенки».

– Липа, опять по базару бродила?

– Что ты, Милочка…я на мефимонах была. Спасться надо.

– Ты же вроде третьего дня спасалась?

– Так нынче каждый день – последний. Времена-то какие… окончательные. Шатания языческие. Только и уходу, что в огонь, да в воду.

Мила, обманутая кротким видом няньки и озадаченная собственными тревогами, быстро сдалась, в спор не вступив. Няня Липа сокрушенно вздохнула:

– Только под домашний арест не садите. Вот листа лаврового добыла вам…свежего.

– Какого же свежего, когда он сушеный?

– А не скажи, зато свежего урожая…из самого Тифлиса.

– Лист лавровый в пищу не употребляется…– отстраненно обмолвилась Мила.

– В муку от паразитов положь, – нашлась нянька.

– Лист лавровый в пищу не употребляется. Лавр – это дафния, доживает до ста лет, – продолжила Мила и тут же опомнилась под изучающим взглядом няньки. – А лаврушку ты с мефимонов прихватила?

Ко спасению смущённой Олимпиады Власовны в кухню вбежала Шуша, крича что-то нараспев. Обняла няньку и закружилась с нею.

– Ну, взялась канонаршить. Да стой ты!

– Лето ведь! Сапоги в починку и айда!

– О, ты ещё мастера отыщи. Ныне ремеслу-то кто обучен? Одни законники кругом, авокады. А каблук починить некому. Или стельку поменять. Вот был у нас сосед-сапожник, Аркашка. Вот он руки имел.

– Адвокаты, – строго поправила Мила.

– Нянюшка, иди к окошку. Иди, иди. Вон ту башню видишь? Девятиэтажку? – Шуша звала няньку и посмеивалась. – Там сапожник Аркадий Иванович и живет.

– Все говорили, Аркашка-дурак, Аркашка-дурак… А он вон какие хоромы себе отгрохал, в девять этажов.

– Там и Буфетовы живут.

– Аркашка с дочкой Ляксей Ляксеича что ль снюхался?

– Липа, что ты несешь? – недовольно перебила их Мила. – А ты, Александрин, почему в сапогах?

– Достала. Австрийские.

– Красные? Сомнительный цвет. И слово какое противное «достала».

– Да, ты что! Я четыре часа за ними в «Обувном» за горкой отстояла.

– И в починку уже?

– Это к слову. Поговорка такая.

– И где ты тепло учуяла? Холодно, будто не лето. Впрочем, мне всё равно. Как надоели ежедневные разговоры о погоде! Будет ли нынче дождь, не будет ли нынче дождя… Выйдет бюргер, не выйдет…Спрячется бюргерша, не спрячется. И почему людей так занимает погода? Скучнее могут быть только чужие сны и письма.

– Дожди даны и даримы, тётя.

– Милочка, тебе бы в церкву сходить. Попросить Марию Деву.

– Что мне просить? Всё и так даётся. Без молитвы. В моём случае – на несчастье.

– Что тётя сердится? – прошептала Шуша вслед удаляющейся Миле.