18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Габриэль Маркес – Скандал столетия (страница 45)

18

Мне много раз приходилось проезжать мимо этого места, и я неизменно думаю об этой красивой женщине, с которой страшный удар сорвал всю одежду, а тело превратил в бесформенное розовое месиво, и вижу ее прекрасную голову римского императора, облагороженную смертью. И неудивительно, что кто-то встречал ее иногда на месте катастрофы, – а она, целая и невредимая, махала рукой, как та дама в белом из Монпелье, прося подвезти, чтобы хоть на миг ее вывели из смертельного столбняка и позволили выкрикнуть предупреждение: «Осторожно, впереди крутой поворот».

Тайны автострад не так известны, как тайны морей, потому что нет никого беспечней автомобилистов-любителей. Зато шоферы-профессионалы, как древле погонщики мулов, – это неиссякаемый кладезь фантастических историй. В мотелях, как когда-то – в придорожных тавернах, они, водители-дальнобойщики, выдубленные нелегким ремеслом, не верящие, кажется, ни во что, без устали рассказывают невероятные случаи из практики, особенно – те, что происходят средь бела дня и на самых загруженных магистралях. Летом 1974 года, путешествуя с поэтом Альваро Мутисом и его женой в тех самых местах, где сейчас появилась женщина в белом, мы заметили, как от вереницы машин, стоявших в бесконечной пробке, отделился маленький автомобильчик, развернулся и помчался как угорелый по встречной полосе прямо на нас. Я едва успел уклониться, но нашу машину занесло и выбросило в кювет. Несколько очевидцев успели заметить злодейскую машину – это была белая «Шкода», – и три разных человека запомнили номера. Мы подали заявление в полицию Экс-ан-Прованса, и через несколько месяцев французы сумели установить, что белая «Шкода» с такими-то номерами существует на самом деле. Впрочем, оказалось также, что во время дорожного инцидента она стояла в гараже на другом конце Франции, а ее владелец и водитель загибался в местной клинике.

После этого и многих других случаев я стал относиться к автострадам почти с благоговейным уважением. Тем не менее самый тревожный эпизод из всех, что приходят на память, произошел в самом центре Мехико средь бела дня. Я минут тридцать безуспешно ловил такси и был уж готов отказаться от этого намерения, как вдруг увидел машину – мне показалось, что она свободна, тем более что флажок был поднят. Однако вблизи увидел, что рядом с водителем сидит еще кто-то. И лишь когда такси подъехало вплотную, убедился, что никого, кроме шофера, в нем нет. По дороге я рассказал ему об этом забавном оптическом обмане, и водитель, выслушав меня, сказал очень непринужденно: «Бывает. Иной раз целый день колесишь по улицам – никто не останавливает, потому что все видят это привидение рядом со мной». Когда же я поведал эту историю дону Луису Бунюэлю, она ему показалась такой же реальной, как и таксисту: «Хорошее начало для фильма», – отозвался он.

Богота 1947

В ту пору все были молоды. Мало того – несмотря на нашу невероятную молодость, неизменно находились те, кто был еще моложе, и это вселяло в нас тревогу и неотложное стремление поскорее разделаться с разнообразной докукой, не дававшей нам спокойно наслаждаться нашей законной юностью. Поколения налезали друг на друга и друг друга отпихивали – особенно поэты и преступники, – и не успевало одно сделать что-нибудь, как тотчас появлялось другое, грозя сделать это лучше. Когда порой я случайно наталкиваюсь на фотоснимок тех времен, мне трудно совладать с трепетом жалости – мне кажется, что там запечатлены не мы сами, а дети нас самих, нас нынешних.

Богота была тогда унылым захолустьем, которое с начала XVI века безжалостно поливал дождь. Эту горечь я впервые испытал в траурно-печальный январский день – самый грустный день в моей жизни, когда я в неполные тринадцать лет приехал туда с побережья в черном костюмчике-тройке, перешитом из отцовского плаща, в шляпе, с металлическим чемоданом, в блеске которого было нечто от Гроба Господня. Моя счастливая звезда, так редко меня подводившая, оказала мне неоценимую услугу, сделав так, что никто не сфотографировал меня в тот день.

И прежде всего я обратил внимание на то, что на улицах этой угрюмой столицы оказалось неимоверное количество торопливых мужчин: все сплошь, как и я, – в черных костюмах и в шляпах, но зато совсем не видно было женщин. Привлекли мое внимание и огромные тяжеловозы, под дождем тащившие фуры, груженные пивом, и трамваи, под дождем высекавшие на поворотах россыпи искр, и постоянные заторы, образовывавшиеся оттого, что машины под дождем пропускали бесконечные похороны. Ничего на свете не было унылее этих похорон с их престолоподобными катафалками, с лошадьми в черном бархате попон и в султанах траурных перьев, с респектабельными покойниками, которые лежали в гробу с таким видом, будто это они изобрели смерть. Под упорным дождем в похоронной процессии, которая выходила с площади Ньевес, я впервые увидел на улицах Боготы женщину – статную, таинственную и величавую, как королева в трауре, но навсегда оставившую мне лишь половинку иллюзии, потому что лицо было скрыто непроницаемой вуалью.

И до сих пор волнующий меня образ этой женщины – одно из очень немногих воспоминаний, окрашенных в тона светлой ностальгии, об этом грешном городе, где было возможно почти все, кроме любви. Потому-то я и сказал однажды, что быть молодым в Боготе того времени – истинный героизм со стороны моей и ровесников моих. Самым разнузданным развлечением тогда было в воскресенье сесть в трамвай с голубыми стеклами и за пять сентаво безостановочно кружить по городу от площади Боливара до проспекта Чили, проводя в вагоне пустые томительные воскресные вечера, которые, казалось, тащат за собой нескончаемую вереницу других таких же. И во время этого странствия по заколдованному кругу я был занят лишь тем, что книжку за книжкой читал стихи, стихи, стихи, желая, быть может, чтобы на каждый квартал приходился свой катрен, читал до тех пор, пока в неизбывной мороси не зажигались первые городские огни, а потом начинал обход сумрачных кафе, ища добрую душу, которая проявит милосердие и поговорит со мной об этих только что прочитанных мною стихах, стихах, стихах. Порою находил кого-нибудь – неизменно мужчину, – и мы сидели за полночь, пили кофе, и докуривали хабарики собственных же недокуренных сигарет, и говорили о стихах, стихах, стихах, покуда в остальной части мироздания человечество занималось любовью.

Однажды вечером, когда я возвращался с моих одиноких поэтических фестивалей, впервые произошло со мной нечто, достойное рассказа. На одной из остановок северной зоны в трамвай вошел фавн. Я не оговорился – фавн. По словарю Королевской испанской академии – «второстепенное божество лесов и полей». Всякий раз, перечитывая это убогое определение, я жалею, что его автора не было в тот вечер в том трамвае, куда вошел фавн из плоти и крови. Он был одет в соответствии с требованиями времени, на манер сеньора министра иностранных дел, возвращающегося с церемонии похорон, но природу его выдавали бычьи рожки и козлиная борода и копыта, тщательно спрятанные под полосатыми брюками. В воздухе повеяло только ему присущим ароматом, но никто бы, наверно, не угадал, что это запах лаванды, потому, скорей всего, что тот же словарь отвергает слово «лаванда» как галлицизм, предлагая вместо него наше исконное «espliego».

Из всех друзей о подобных вещах я рассказывал только Альваро Мутису, ибо они ему нравились, хоть он и не верил в них, и Гонсало Мальярино, ибо он знал, что это – правда, пусть и не вполне чистая. Как-то раз мы трое заметили на паперти церкви Святого Франциска женщину, которая торговала игрушечными черепахами, с пугающей естественностью двигавшими головами. Гонсало Мальярино спросил – они пластмассовые или живые, и получил ответ:

– Пластмассовые, но живые.

Однако в тот вечер, когда в трамвае я встретил фавна, ни того, ни другого моего друга дома не оказалось, а я буквально задыхался от желания рассказать эту историю кому-нибудь. И написал рассказ – рассказ о фавне в трамвае, – и послал по почте в воскресное приложение «Эль Тьемпо», редактор коего, дон Хайме Посада, так никогда его и не напечатал. Единственный сохранившийся экземпляр 9 апреля 1948 года, в день «Боготасо»[28], сгорел в пансионе, где я жил, и тем самым отечественная история оказала услугу сразу двоим – мне и колумбийской словесности.

Я не мог не вспомнить все это, читая очаровательную книгу, только что изданную Гонсало Мальярино в Боготе. Мы с Гонсало вместе учились на юридическом факультете Национального университета, но сидели не столько на лекциях, сколько в кафетерии, где избавлялись от морока кодексов и уложений, читая друг другу стихи, стихи, стихи из обширной сокровищницы мировой поэзии. После занятий он отправлялся домой, а стоявший под эвкалиптами дом его был просторен и спокоен. А я шел в свой убогий и мрачный пансион на улице Флориана, где проводил время среди друзей с побережья, среди книг, взятых почитать, а по субботам – на шумных и бурных вечеринках. Мне никогда и в голову не приходило спросить, чем, черт возьми, занят Гонсало Мальярино в свободные часы, что делает он, когда я кружу по городу в трамвае, читая стихи, стихи, стихи. Мне потребовалось тридцать лет, чтобы узнать это благодаря его чудесной книжке, где он так тепло и человечно открывает нам вторую половину своей жизни в те времена.