Габриэль Маркес – Скандал столетия (страница 44)
Все творчество Хемингуэя доказывает, что при всей своей гениальности он был бегуном на короткие дистанции. И это вполне объяснимо. При таком внутреннем напряжении, какое он испытывал в своем бескомпромиссном стремлении к техническому совершенству, невозможно, невыносимо находиться в обширном и потому рискованном пространстве романа. Таково было свойство его таланта, а ошибкой его – попытка расширить свои границы. И потому ненужность крупных форм заметней у него, чем у других писателей: его романы напоминают непомерно растянутые рассказы – там всегда слишком много лишнего. Тогда как лучшее в его рассказах – ощущение, что в них чего-то не хватает, что-то недосказано, и сообщает им магическую прелесть. Хорхе Луис Борхес, один из великих писателей нашего времени, по природе своего дарования ограничен такими же рамками, но у него хватает мудрости не выходить за них.
Один-единственный выстрел Френсиса Макомбера по льву стоит целой лекции по искусству охоты, но также и краткого курса литературного мастерства. В каком-то рассказе Хемингуэй написал, как бык, задев по касательной грудь тореро, развернулся, «как кот, заворачивающий за угол». Возьму на себя смелость заметить, что это наблюдение принадлежит к числу гениальных глупостей, доступных только самым блистательным писателям. И все творчество Хемингуэя полно подобными простыми и ослепительными находками, показывающими, до какой степени сковывало писателя его собственное сравнение литературы с айсбергом – текст имеет ценность лишь в том случае, если опирается на семь восьмых своей массы, скрытых под водой.
И эта литературная установка, без сомнения, объясняет, почему ни один роман Хемингуэя не получил славы, сравнимой с самыми строгими его рассказами. Говоря о романе «По ком звонит колокол», он сам признался, что никогда не составляет подробный план повествования, но ежедневно развивает его по мере писания. Он мог бы и промолчать – это заметно и так. Зато его рассказы, созданные в приливе спонтанного вдохновения, неуязвимы. Вроде тех трех, что он написал вечером 16 мая в мадридской гостинице, когда из-за внезапного снегопада пришлось отменить бой быков. По его собственному признанию Джорджу Плимптону это были «Убийцы», «Десять индейцев» и «Сегодня – четверг», и все три – магистральные.
На мой вкус, рассказ (притом – один из самых коротких), где нагляднее всего представлены достоинства его прозы, – это «Кошка под дождем». Тем не менее, хоть это и может показаться иронией судьбы, самое красивое, самое человечное его произведение «За рекой в тени деревьев» – самое неудачное. Как он сам говорил, оно задумывалось и начиналось как рассказ, но, сменив направление, двинулось в сторону романа. Трудно понять, отчего такой высокотехничный писатель допустил там такое множество структурных зияний, и столько нарушений литературной механики, и такую искусственность в диалогах, при том, что искусством диалога он владел как мало кто в истории мировой словесности. Когда в 1950 году роман вышел в свет, критика встретила его сурово, чтобы не сказать «свирепо». И задетый за живое Хемингуэй прислал из Гаваны в свою защиту пылкую телеграмму, недостойную, в сущности, писателя такого масштаба. Это не только его лучший роман, это самый
Когда столько времени живешь с книгами любимого писателя, непременно в конце концов начнешь сопоставлять его творчество с его реальной жизнью. Много часов многих дней я провел в кафе на площади Сен-Мишель, где, по его мнению, хорошо работалось, потому что в этом заведении было чисто, любезно, тепло и симпатично, и всегда ожидал, что вот сейчас с продуваемой ледяными ветрами улицы снова войдет очень красивая, лилейно-нежная девушка с волосами цвета воронова крыла, подстриженными по диагонали. «Ты моя, и Париж – мой», – писал он ей с той непреклонной мощью присвоения, столь свойственной его книгам. Все, что он описал, каждое мгновение, принадлежавшее ему, – таковыми и оставались навеки. Я не могу пройти мимо дома № 112 по парижской улице Одеон, не увидев в очередной раз, как Хемингуэй в книжном магазине (сейчас он давно уже не тот) коротает время в разговоре с Сильвией Бич, дожидаясь, когда в шесть часов туда, быть может, заглянет Джеймс Джойс. Единожды взглянув на саванны Кении, он стал властелином их буйволов и львов и обладателем самых головоломных тайн охоты. Он был повелителем тореро и боксеров, художников и наемных убийц, чье бытие длилось лишь ту секунду, пока они принадлежали ему. В Италии, в Испании, на Кубе – да и где только нет?! – множество мест, которыми он завладел безраздельно благодаря лишь мимолетному упоминанию. В Кохимаре, городке неподалеку от Гаваны, в котором жил одинокий рыбак из истории про «Старика и море», в память его подвига стоит нечто вроде часовенки с бюстом Хемингуэя, покрытым золотым лаком. В Финка-де-Вихиа, его кубинском убежище, где он жил перед самой своей смертью, в неприкосновенности стоит среди тенистых деревьев его дом с разнообразными изданиями его книг, с его охотничьими трофеями, с конторкой, за которой он писал, с его огромными башмаками, с бесчисленными мелочами и безделушками со всего мира, принадлежавшими ему при жизни и продолжающими существовать после смерти, ибо одна лишь магия его могущества вдохнула в них душу. Несколько лет назад я сел в автомобиль Фиделя Кастро – одержимого любителя литературы – и обнаружил на сиденье маленькую книжку в красном кожаном переплете. «Маэстро Хемингуэй», – сказал он мне. И в самом деле Хемингуэй – и спустя двадцать лет после смерти – оказывается порой в самых неожиданных местах, и его присутствие одновременно так же непреложно и так же мимолетно, как это утро – майское, кажется, – когда с другой стороны бульвара Сен-Мишель он сказал мне: «Адьос, амиго».
Призраки на автострадах
Четверо молодых людей – две девушки и два парня – около полуночи подсадили в свой «Рено-5» женщину в белом, «голосовавшую» на обочине. Видимость была отличная, а все четверо – как потом надоказывались до одури – находились в здравом уме и твердой памяти. Дама, устроившись на заднем сиденье, молча проехала с ними несколько километров, а когда до моста Катр-Кано оставалось всего ничего, ткнула вперед указующим перстом и крикнула: «Осторожно, впереди крутой поворот!», после чего исчезла.
Это произошло 20 мая на трассе Париж – Монпелье. Комиссар местной полиции, которого эти четверо разбудили, чтобы поведать об удивительном случае, хоть и склонен был даже допустить, что это не шутка и не галлюцинация, однако дело закрыл, поскольку не знал, что с ним делать дальше. В последующие дни историю прокомментировала едва ли не вся французская пресса, а многочисленные парапсихологи, оккультисты и репортеры-эзотерики двинулись к месту происшествия, чтобы изучить все его обстоятельства и измучить рациональными версиями четверку, выбранную женщиной в белом. Но уже несколько дней спустя все позабылось, а журналисты вместе с учеными удалились для разгадывания секретов полегче. Склонные к широте мышления готовы были поверить, что произошло взаправду, но и они, раз уж не смогли объяснить явление, предпочли позабыть о нем.
У меня – как у твердокаменного материалиста – нет сомнений, что это был очередной и один из самых прекрасных эпизодов в богатейшей истории материализации поэзии. Единственную погрешность я усматриваю лишь в том, что это все произошло ночью, да не просто ночью, а незадолго до полуночи, как в самых низкопробных фильмах ужасов. За исключением этой банальщины все прочие элементы прекрасно соответствуют метафизике перекрестков, которую мы все ощущаем, минуя их на своем пути, и перед которой мы, столкнувшись с ее ужасной истиной, отказываемся капитулировать и признавать ее. Мы в конце концов приняли чудо летучих голландцев, бороздящих моря в поисках утраченной
И я, столько поколесив по длинным дорогам всего мира, всегда думал, что большинство нас, людей, – это выжившие на крутом повороте. Ибо каждый поворот – это вызов судьбе. Достаточно лишь машине, идущей впереди, немного замешкаться, притормозив на выходе из поворота, как мы навсегда лишимся шанса рассказать об этом. На заре автомобильной эры англичане приняли закон – так называемый