реклама
Бургер менюБургер меню

Форд Форд – Каждому свое (страница 51)

18

Тидженс сидел, ссутулившись, отсветы камина поблескивали на седых прядях. За окном почти стемнело. Просторная комната с каждой неделей все больше напоминала парадную столовую Дюшменов блеском и полированной мебелью. Тидженс с трудом поднялся с низкой банкетки. Произнес с легкой горечью и очень устало:

– Что ж, мне еще предстоит сообщить Макмастеру, что я ухожу со службы. Тоже малоприятный разговор. Хотя, что думает бедняга Винни, меня мало волнует. Как странно, дорогая…

Неужели она не ослышалась? Он действительно сказал «дорогая»?

– Не далее чем три часа назад моя жена произнесла буквально те же слова, что и вы. Говорила, что не спит по ночам, потому что мысли о страданиях и боли невыносимее ночью. Она тоже осуждает меня.

Валентайн вскочила:

– О, она не имела этого в виду! И я тоже. Наверное, каждый настоящий мужчина обязан поступить, как вы. Неужели вы не понимаете –  мы просто хотим, чтобы вы остались, и пытаемся воззвать к совести. Если есть возможность удержать, надо использовать любые средства.

Она последовала собственному совету, прибегнув к последнему:

– Где же ваше чувство долга? Вы гораздо полезнее стране здесь, чем…

Тидженс стоял рядом, слегка склоняясь над ней, излучая нежность и заботу.

– Чувство долга у меня есть. Оно велит каждому из нас принять участие в войне –  на той стороне, где он находится. Это правильно. Но что касается совести… Скажу вам нечто, чего не знает ни одна живая душа.

Откровения Тидженса были просты и по-детски бесхитростны, особенно на фоне пространных глупостей, которых Валентайн успела наслушаться с начала войны. Он рассказал, как сильно разочаровался, когда его страна ввязалась в конфликт. Рассказал о северных вересковых пустошах, залитых солнцем; о том, как решил присоединиться к Французскому иностранному легиону простым солдатом, чтобы очистить совесть.

Тогда, сказал он, все было просто. Теперь он совершенно запутался –  все запутались. Раньше можно было с сознанием собственной правоты воевать за идеалы восемнадцатого века против варварств двадцатого –  именно это и означала борьба Франции с враждебными державами.

– Когда мы вмешались, ситуация мгновенно поменялась. Теперь одна часть двадцатого века пытается побить другую, прикрываясь идеалами эпохи Просвещения. Поначалу мы были полны благих намерений. Вполне можно было оставаться на службе, подстраивая статистику в пользу государства и в ущерб врагу, пока голова не пойдет кругом. Хотя искажать сведения о противнике просто неразумно! Рано или поздно это обернется против нас самих. Впрочем, начальству, наверное, виднее. Первыми воевать пошли простые и честные парни. Глуповатые, но относительно бескорыстные. А сейчас?

Тидженс говорил словно сам с собой, теряя связность.

«Как хорошо он разбирается в чужих делах и в государственных вопросах и как по-детски наивен в своих собственных, –  думала Валентайн. –  Какой он добрый! Бескорыстный. Совсем не думает о себе. Ни капельки».

– А сейчас, –  продолжал он, –  все ищут выгоды. Только представьте себе –  я подделаю цифры, и тысячи солдат с несчастным генералом отправятся, скажем, в Салоники, когда и союзники, и мы, и здравый смысл, и вообще все мироздание понимает, что это ведет к катастрофе. Нашим тоже достается, не только врагам и союзникам. Морят голодом целые подразделения, чтобы…

Тидженс осекся, потом сказал:

– Видите ли, я не могу сказать конкретнее. Зная ваши взгляды, я не могу быть уверен, что вы не действуете в интересах вражеских стран.

– Разумеется, нет! –  горячо возразила она. –  Как вы смеете такое предполагать?

– Нет! Конечно, не действуете. Но в любом случае это официальные сведения. Их нельзя разглашать. Скажу только, что война будет тянуться еще долго и люди будут умирать, потому что это кому-то выгодно. Сколько еще будет смертей. А я должен выполнять приказы начальства, вследствие которых гибнут люди.

Он посмотрел на нее с легкой, почти озорной улыбкой:

– Видите? Не такие уж мы разные. Я тоже думаю о смерти и страданиях. Я тоже принципиально против войны. Поэтому не могу оставаться на службе.

– Но разве нет другого пути? –  спросила она.

– Нет! Третьего не дано. В такой ситуации ты служишь либо телом, либо головой. Полагаю, я больше голова, чем тело. Так мне кажется, но я могу ошибаться. Совесть не позволяет мне использовать свой мозг на благо войне. Остается тело –  оно неповоротливое, но большое. Толку, наверное, немного. Но мне незачем жить –  идеалы разрушены. Мечта недостижима, вы же знаете. Поэтому…

– Ах, перестаньте! Раз вы большой, значит, можно прикрывать своим неповоротливым телом других, более худосочных? Как вы можете говорить, что вам незачем жить? Вы вернетесь. Вновь будете делать полезное дело. Вы же приносили пользу людям.

– Полагаю, приносил. Я раньше презирал свою работу, но теперь действительно считаю ее полезной. Нет, они не возьмут меня назад. Слишком много нехороших пометок напротив моего имени. Будут целенаправленно портить мне жизнь. Идеалистов и даже просто романтиков в нашем мире любят забивать камнями. Идеалисты только сеют смуту. Преследуют порядочных людей повсюду –  даже на поле для гольфа. Нет, в департаменте от меня избавятся, так или иначе. И кто-нибудь, например Макмастер, займет мое место. Будет работать не лучше, но чуть менее честно. Зато энергичней и добросовестней. Выполнять приказы начальства послушно и с благоговением. Подделывать цифры против наших союзников с мрачным фанатизмом кальвиниста, а когда придет следующая война –  делать нужные подлоги с праведным гневом Иеговы, поражающего жрецов Ваала. И он прав. Для чего мы еще нужны? Нам нельзя было ввязываться в войну. Надо было прихватить чужие колонии в обмен на нейтралитет.

– Ах, как вы можете так ненавидеть свою страну? –  воскликнула мисс Уонноп.

– Не говорите так, –  откликнулся он серьезно. –  Не верьте этому. Не верьте ни на минуту. Я люблю каждый дюйм ее полей и каждое растение живых изгородей –  окопник, коровяк, первоцветы, эти длинные красные цветы и всю остальную ерунду –  помните поля между владениями Дюшменов и вашей матери? Мы всегда были хищниками, грабителями, мародерами и скотокрадами, на том и построили свои великие традиции, которые так почитаем. Но сейчас мне больно. Нынешняя шайка не более продажна, чем при Уолполе[69]. Но они ближе. Мы знаем, что Уолпол сплотил нацию, создав национальный долг, но не видели, какими методами. После этой заварухи моему сыну расскажут лишь о военной славе и трофеях. Он не будет знать о методах. В школах будут говорить, как запели над страной горны, которые слышал его отец. Хотя на самом деле –  сплошная грязь!

– Но как же вы? –  воскликнула Валентайн Уонноп. –  Что вы будете делать после войны?

– Я? –  растерянно переспросил он. –  О, я займусь антикварной мебелью. Мне уже предлагали работу.

Валентайн решила, что Тидженс пошутил. Она знала, что он не задумывался о будущем. Ей представилась его седая голова и бледное лицо в пыльной антикварной лавке. Тидженс действительно часто объезжал сельские распродажи мебели.

– Почему бы не принять предложение прямо сейчас? –  воскликнула она.

В пыльной лавке он, по крайней мере, будет в безопасности.

– О нет, еще не время, –  ответил он. –  К тому же в области торговли антиквариатом тоже, вероятно, наступил кризис. –  Мысли его явно были далеко. –  Наверное, подло с моей стороны обременять вас своими тяжелыми мыслями. Но я хотел убедиться, что мы похожи. Мы всегда –  или мне так казалось –  думали во многом одинаково. Мне не хочется, чтобы вы меня осуждали.

– Я не осуждаю. Ни капли! Вы невинны, как ребенок.

– Мне надо было подумать, –  продолжил он. –  Не так часто оказываешься в тихой комнате с камином и… с вами наедине. Вы помогли мне собраться с мыслями. До сегодняшнего дня еще пять минут назад я ничего не понимал. Помните нашу поездку? Вы ведь хорошо меня изучили. Ни одной живой душе я не открылся бы. Теперь вы понимаете?

– Что понимаю? –  спросила она.

– Что я больше не типичный английский помещик, который собирает сплетни на лошадиных рынках и думает «пусть вся страна идет к чертям ради моего благополучия»?

– О, я так сказала? Да, я думала так про вас.

На нее накатили сильные чувства, пробила дрожь. Она протянула руки. Но лишь мысленно. Тидженс был почти неразличим в тусклом свете камина, да и взгляд ее помутился от слез. Валентайн не смогла бы протянуть руки, потому что прижимала к глазам платок. Тидженс что-то сказал. Кажется, «что ж», а дальше неразборчиво. Вряд ли слова любви –  их она расслышала бы. Последовало долгое молчание. И теплые волны, исходящие от него. Когда она открыла глаза, Тидженса больше не было рядом.

Потом, вплоть до их встречи у Военного министерства, жизнь ее была нескончаемым ужасом. Газета сократила мамино жалованье и перестала заказывать регулярные статьи; здоровье миссис Уонноп сразу же пошатнулось. Валентайн ранили бесконечные нападки брата. Тот, казалось, молился о гибели Тидженса. От самого Тидженса не было никаких вестей. Она услышала как-то у Макмастеров, что его отправили на фронт. Валентайн боялась новостей –  ей хотелось кричать при виде любой газеты. Навалилась бедность. Полиция то и дело обыскивала дом в поисках брата и его друзей. Потом брат попал в тюрьму –  где-то в Мидланс. Тогда даже самые дружелюбные соседи стали мрачно-подозрительными. Перестали продавать им молоко. Да и остальную еду приходилось доставать подальше от дома. Дня на три миссис Уонноп совершенно лишилась рассудка. Потом ей стало лучше, и она села за новый роман. Многообещающий, но без перспективы публикации. Эдвард вышел из тюрьмы веселый, в приподнятом расположении духа. Он много пил в заключении. Однако, услышав, что мать помутилась рассудком из-за его позора, устроил ужасающую сцену, обвинив Валентайн в том, что она любовница Тидженса, а значит, милитаристка. Затем согласился, чтобы мать, пользуясь немногими оставшимися связями, устроила его матросом на минный тральщик. Теперь Валентайн боялась не только газет, но и штормов, непрестанно прислушиваясь к канонаде, доносящейся со стороны моря. Матери стало значительно лучше, она гордилась сыном. Это помогло ей пережить то, что газета вовсе перестала ей платить. Пятого ноября небольшая толпа сожгла чучело миссис Уонноп перед домом и разбила несколько окон на первом этаже. Миссис Уонноп, выскочив на улицу, смогла догнать и сбить с ног пару мальчишек-рабочих. Она была страшна с развевающимися сединами в отблесках костра. После этого случая мясник наотрез отказался продавать им мясо –  хоть по карточкам, хоть без. Пришлось перебираться в Лондон –  другого выхода не было.