Филипп Жевлаков – Базаров порезал палец. Как говорить и молчать о любви (страница 34)
У меня такое чувство, как будто я занимаюсь подсвечиванием всего того, что Лев Толстой сохранил для себя из детства. «Ты столько всего запомнил, друг!»
Сечь детей ветками, бить детей ремнем
Б.П. В конце повести «Детство» и в начале повести «Отрочество» есть интересная тема насильственного воспитания. Она особенно автобиографична. Дело в том, что в Ясной Поляне, как пишет биограф Павел Басинский, детей не били и крайне редко подвергали телесным наказаниям крепостных. Поднять руку на беззащитное существо считалось в семье Толстого позорным делом. И это было довольно прогрессивным для того времени принципом. Потому что сечь дворянских детей тогда было нормой для всех, включая императорскую семью. А вот не сечь – выглядело необычным экспериментом.
В 1837 году, когда Лёвочке было девять лет, в доме появился новый гувернер по имени Проспер Шарль Антуан Томá (в «Отрочестве» он назван St.-Jérôme). В то же время от дома отказали доброму, пьющему немцу Федору Ивановичу Рёсселю (в «Детстве» он изображен под именем Карл Иваныч). Передавая детей на руки французу, бедный немец, по воспоминаниям, едва сдерживал слезы и умолял: «Пожалуйста, любите и ласкайте их. Вы все сделаете лаской». Особенно он обращал внимание на младшего, Льва, говорил, что у ребенка «слишком доброе сердце, с ним ничего не сделаешь страхом, а все можно сделать через ласку». На это француз возражал: «Поверьте, mein Herr, что я сумею найти орудие, которое заставит их повиноваться».
С французом договорились, что он не будет в обучении применять физическое наказание, однако за непослушание и плохую учебу он все равно грозил высечь детей розгами. Однажды у Льва и Томá случился конфликт, и француз наказал мальчика, заперев в чулане. В тот вечер в доме был какой-то детский праздник. Томá не только лишил ребенка веселья, но и пообещал, что теперь уж точно высечет его розгами. Десятилетний Лев Толстой запомнил на всю жизнь эти часы, проведенные в чулане в ожидании наказания. Причем страшила его не физическая, а «нравственная» сторона порки, унижение. «Я испытал ужасное чувство негодования, возмущения и отвращения не только к Thomas, но и к тому насилию, которое он хотел употребить надо мной, – писал Толстой. – Едва ли этот случай не был причиною того ужаса и отвращения перед всякого рода насилием, которое испытываю всю свою жизнь». Эту историю Толстой перенес в свою повесть. Когда новый воспитатель говорил, что за плохую учебу и дурное поведение всем за него будет стыдно, Николенька отвечал, что маме стыдно за него не будет.
Ф.Ж. Я, конечно, выступаю проповедником ненасильственных способов воспитания и общения. Когда мы готовились к выпуску о «Детстве» Толстого, я собирался прочитать проповедь и молитву: «Дорогие родители, оставьте свои агрессивные…»
Б.П. Оставьте свои ремни!
Ф.Ж. «Оставьте свои ремни в покое, уберите прочь розги и другие орудия унижения», но потом я посмотрел на слово «воспитывать» и заметил, что в нем присутствует слово «питать», «пища». Каждая семья потребляет тот контент, который ей доступен; речь идет о способах воспитания, о способах вести диалог. Как правило, родитель передает своему ребенку то, что ему передали в детстве, и здесь он не виноват. Поэтому я не хочу заниматься морализаторством. У каждой семьи свое «питание», и не у всех оно, увы, полезное и питательное.
Одно я знаю точно: если люди росли в «непитательной среде», то они, как правило, хотят быть лучше, чем их родители. И тут, мне кажется, важно не заваливать ребенка внешними благами, а дать ему блага внутренние. Помните: первый год для ребенка самый важный. Необходимо приходить на зов, знакомиться, отражаться, замечать и разговаривать.
Б.П. У меня есть одна история про наказание, но состоит она из двух частей. Первая про папу, вторая про меня. Папа в младших классах еще писал чернилами; однажды он расшалился и кого-то ими облил. Его поставили в угол и рассказали обо всем родителям. Моя бабушка решила выступить инициатором домашнего наказания. Когда дедушка пришел с работы, она все ему передала и попросила ребенка выпороть.
Дедушка без гнева, заученными движениями (вероятно, он хорошо помнил их по себе) начал расправу. Он сел на край дивана, взял папину голову, зажал ее между коленями и дважды ударил ремнем по попе. Когда он отложил ремень, руки у него дрожали. Папа говорил, что увидел в глазах дедушки слезы… Такого никогда больше не повторялось.
Теперь про меня. Когда мне было пять или шесть лет, у меня случилась истерика. Не помню, по какому поводу, но меня было невозможно остановить, папа что-то мне говорил, я не слушал и кричал, он опять пытался меня успокоить, но потом сорвался и со всей силой ударил меня ладонью по попе. Я отлетел. Помню, что мерзкая сцена моей истерики случилась в ванной, я плакал и стучал рукой по стиральной машине, а после удара очутился в коридоре, на полу, и от неожиданности замолчал.
Папа рассказывал, что посмотрел тогда на свою руку и увидел, что она была вся красная. И горела. И он подумал, что мне, должно быть, еще больнее. Посмотрев на руку, папа пережил большой стыд за свою гневливость и сказал себе, что это не должно повториться. Тогда он начал читать педагогическую литературу и наткнулся на тоненькую книгу каких-то итальянцев, где была фраза: «Если у ребенка происходят истерики, в этом виноваты родители». Папа говорит, что эта фраза в корне изменила его отношение к воспитанию.
Ф.Ж. В детстве у меня был закадычный друг по имени Марио. Супер-Марио. Часто он ходил ко мне в гости, и мы играли в компьютер, в «Героев Меча и Магии III». Тогда я очень любил персиковый сок, настолько сильно, что хотел, чтобы весь мир, и в особенности Марио, разделил со мной эту любовь. Мы пришли с моим другом на кухню, и я ему говорю:
– Давай я покажу тебе напиток богов.
Наливаю ему стакан и себе стакан, выпиваю свой очень быстро. Когда он еле-еле допивает, я говорю:
– Давай еще, – и наливаю ему еще.
Он отвечает:
– Нет, пожалуйста, хватит, – но все-таки выпивает.
Я подбадриваю:
– Давай-давай, это очень вкусно!
Наливаю себе третий стакан, выпиваю и наливаю ему еще один; говорю:
– Ну все, заканчивай, – и убегаю в комнату играть в компьютер, оставляя Марио на кухне допивать свой чудесный напиток.
Через некоторое время Марио возвращается ко мне, и мы продолжаем играть. Проходит пара часов, мой папа возвращается с работы, приближается ко мне и говорит:
– Пойдем со мной.
Он ведет меня на кухню, сажает за стол и ставит передо мной стакан сока. Оказалось, что мой друг Марио сок не допил, он просто поставил стакан в раковину. Пока мы играли в компьютер, сок покрылся какой-то неприятной коркой, из-за чего стал ужасно неаппетитным. Папа говорит мне:
– Пей.
Я не хотел его пить, сидел и смотрел на этот стакан сока. А папа мне сказал еще раз:
– Пей.
Б.П. Это был воспитательный момент.
Ф.Ж. Да, воспитательный момент. Я, конечно, догадывался, в чем он состоит: «Не переводи продукты, цени деньги, которые мы зарабатываем» и т. д. У моего папы был пунктик на еду – нельзя просто так выкинуть хлеб. Я понимаю, что это история из его детства, про его отношения с едой. Конечно, я ничему не научился. После того как я просидел над стаканом и папа его вылил, моя любовь к персиковому соку прошла.
Когда я слушаю твою историю и вспоминаю свою, я думаю о том, что нам не обязательно перенимать педагогические методы родителей, которые и так не работают. Твой дед поступил правильно – он остановил цепочку телесных наказаний, и они больше не повторялись. Если бы он этого не сделал, кому-то другому пришлось прервать эту линию бессмысленных слез.
Справедливости ради, хочется сказать, что мой папа тоже больше не прибегал к таким методам. Спустя какое-то время в нашем доме стало возможным не доедать еду, выкидывать ее, выливать соки и лимонады. Однако кое-что оставалось запрещенным, например кидать яйца из окна, и слава богу! Благодаря этому строгому правилу многие головы (и костюмы) остались целы.
Б.П. Завершается повесть «Детство» внезапной и какой-то нелепой смертью матери. Она гуляла, промочила ноги, простыла и умерла. Дети с отцом спешно вернулись из Москвы в имение, но мама их уже не узнала. С ее смертью заканчивается детство Николеньки Иртеньева. Он смотрит на людей, присутствующих на похоронах, и понимает, что самое истинное горе испытывает Наталья Савишна, старушка, которая служила у мамы нянькой, когда та еще была маленькой девочкой, потом стала экономкой барского дома, но всегда оставалась ее главной помощницей.
– Наталья Савишна, – сказал я, помолчав немного и усаживаясь на постель, – ожидали ли вы этого?
〈…〉
– Ах, мой батюшка, – сказала она, кинув на меня взгляд самого нежного сострадания, – не то чтобы ожидать, а я и теперь подумать-то не могу. Ну уж мне, старухе, давно бы пора сложить старые кости на покой; а то вот до чего довелось дожить… Видно, за грехи мои и ее пришлось пережить. Его святая воля! Он затем и взял ее, что она достойна была, а ему добрых и там нужно.
Эта простая мысль отрадно поразила меня.
〈…〉
– Да, мой батюшка, давно ли, кажется, я ее еще нянчила, пеленала и она меня Нашей называла. Бывало, прибежит ко мне, обхватит ручонками и начнет целовать и приговаривать: «Нашик мой, красавчик мой, индюшечка ты моя». А я, бывало, пошучу – говорю: «Неправда, матушка, вы меня не любите; вот дай только вырастете большие, выдете замуж и Нашу свою забудете». Она, бывало, задумается. «Нет, говорит, я лучше замуж не пойду, если нельзя Нашу с собой взять; я Нашу никогда не покину». А вот покинула же и не дождалась. И любила же она меня, покойница! Да кого она и не любила, правду сказать! Да, батюшка, вашу маменьку вам забывать нельзя; это не человек был, а ангел небесный. Когда ее душа будет в Царствии Небесном, она и там будет вас любить и там будет на вас радоваться.