Филипп Жевлаков – Базаров порезал палец. Как говорить и молчать о любви (страница 30)
Я обернулся и увидел группу подростков лет четырнадцати. Высокие, худые, с длинными руками и ногами, они словно вылезли из сериала «Очень странные дела». Я отвечаю:
– Ем горох.
Один из них говорит мне на полном серьезе:
– Это не горох. – И продолжает без всякой насмешки или улыбки: – Это куриная слепота. Если ты ее съел, то через два часа ослепнешь и умрешь.
И подростки молча уходят.
Я, как в кинодраме, разжимаю кулак, бобы рассыпаются по земле, и я понимаю, что через два часа ослепну и умру. В моей детской голове появляется отчетливая мысль: «Нельзя умирать дома, родители расстроятся».
Начался отсчет моих последних минут, я волочу свое предсмертное, тяжелое тело, руки опущены, слезы бегут ручьем. И никому нет никакого дела, прохожие меня не останавливают, только смотрят, проходя мимо. Наверное, на моем пятилетнем лице они видели решимость погибнуть. Спустя восемь часов я вернулся домой. Увидел маму и снова начал плакать. Она спрашивает:
– Ты чего?
– Я съел куриную слепоту, я скоро ослепну и умру.
Мама успокоила меня, проклятие миновало, и пророчество длинноногого-длиннорукого пацана не сбылось.
Б.П. Теперь я расскажу свою историю – про дедушку и интуицию.
Мой дедушка был военным. Во время войны он был лейтенантом, артиллеристом. Участвовал в штурме Берлина. А после женился, служил в Германии и в Средней Азии. Но я его помню, когда он уже вышел в отставку и жил с бабушкой в Москве. Строгий по характеру, «сурьезный» и очень деятельный. Будучи давно пенсионером, он каждый день ходил на работу и постоянно что-то делал руками. На балконе у него стоял верстак, были аккуратно развешены инструменты, всегда пахло стружкой. Он делал мебель, шкатулки, переплетал книги.
Помню, однажды он прямо на моих глазах выстругал ложку из деревянного бруска. За пять минут. Орудовал стамеской, держа ее в правой руке, а брусок – в левой, затем взял столярный нож, страшный и звонкий. Стружки летели во все стороны, брусок трещал, воздух наполнился запахом древесины, дедушка почти жонглировал инструментами, мял обретающую черты ложку, как глину, а потом вдруг что-то вспомнил, остановился, поднял на меня глаза и сказал:
– Никогда так не делай! Техника безопасности.
К сожалению, его таланты плохо передавались по наследству. Папа-журналист уже хуже умел что-то делать руками. А внук – совсем ничего. Подростком я был мальчиком без особых интересов. Однажды дедушка узнал, что я не помню таблицу умножения, хотя учился в одиннадцатом классе. Это его поразило. Он сказал:
– Не знаешь – учи, в следующий раз спрошу.
Я сказал:
– Хорошо!
Потом он устроил экзамен. Поначалу я держался неплохо, на два и на три – ответил. Но вот сколько будет четыре умножить на шесть, я сказать не смог. На этом мои знания закончились. Повисла пауза. Дедушка сидел на своем стуле и молчал в полной растерянности, он просто не понимал, как такое возможно.
Но в школе я писал стихи. К одиннадцатому классу накопилась пара десятков стихотворений, которые мы решили издать книгой. Папа распечатал на работе сборник в двух экземплярах и отдал дедушке переплести. Стихи, конечно, были беспомощные, но дедушка к ним отнесся очень серьезно. Он много раз их перечитывал. Один экземпляр оставил себе и держал на подоконнике у стола.
А потом дедушку сбила машина, когда он шел на работу. На дублере Ленинградского проспекта. Он попал в больницу со сложным переломом ноги. И ничего не предвещало беды, он был здоровый человек. В тот год ему предложили участвовать в Параде Победы, пройти в составе пешей колонны ветеранов по Красной площади. Он был очень горд и готовился к Девятому мая.
В больнице у него я был только один раз, в день его рождения. Приехал с поздравительным стихотворением. Я учился тогда на первом курсе, все время спешил, ничего не успевал. Помню, как наспех писал это стихотворение на большой перемене в столовке, кое-как держа в одной руке ручку, в другой – сосиску в тесте. Приехал, вошел в палату, увидел исхудавшего дедушку с ногой на подвесе. Кругом торчали трубки, в воздухе стоял запах лекарств.
Я достал бумажку и начал читать. Помню, там были слова, что тебя скоро выпишут, отпустят домой, «И ты позабудешь, как был сгоряча / В том доме, где стены полны кирпича». Я дочитал, поднял глаза и увидел, что дедушка плачет. По его щекам текли слезы. Но тут пришла медсестра, сказала, что нужно делать укол, папа мне бросил:
– Давай прощайся.
Я неловко попрощался и ушел.
Вскоре дедушке сделали операцию, и у него случился сердечный приступ. Сердце не выдержало, он умер. В тот день, когда должен был маршировать по Красной площади – девятого мая. А я не мог отделаться от мысли, что его слезы были вызваны какой-то интуицией. Я наивно говорил, что его скоро выпишут, а он чувствовал, что из этой больницы ему уже не выйти. А может быть, он был просто растроган.
Афанасий Иванович был так поражен смертью Пульхерии Ивановны, что даже не заплакал. Ее положили на стол, одели в то платье, которое она просила, сложили руки крестом. Все это время Афанасий Иванович глядел на это бесчувственно. Потом пришли гости, расставили длинные столы, ели пироги, говорили какие-то слова, плакали и смеялись. Затем покойницу понесли на кладбище, священники пели, вокруг бегали дети. Гроб опустили в землю, священник бросил в могилу первую горсть, хор запел, и работники лопатами забросали могилу.
В это время он [Афанасий Иванович] пробрался вперед; все расступились, дали ему место, желая знать его намерение. Он поднял глаза свои, посмотрел смутно и сказал: «Так вот это вы уже и погребли ее! зачем?!» Он остановился и не докончил своей речи.
Но когда возвратился он домой, когда увидел, что пусто в его комнате, что даже стул, на котором сидела Пульхерия Ивановна, был вынесен, – он рыдал, рыдал сильно, рыдал неутешно, и слезы, как река, лились из его тусклых очей.
Ф.Ж. Грустно… Тема утраты, с одной стороны, очень сложна, а с другой, всем нам ясна и понятна. Горе – естественная реакция на утрату. Оно показывает, как был важен тот, кого мы потеряли, кто унес с собой частичку нас самих. Утрата бьет по всем сферам жизни, человек лишается равновесия. Она наносит ущерб мыслительной, эмоциональной, социальной и духовной сферам. Встречаясь с утратой, человек может испытывать много разных эмоций, а может не испытать ничего. Не обязательно это будет печаль, переходящая в слезы. Правильного выражения горя не существует: оно может сопровождаться гневом, стыдом, виной, тревогой, страхом… Афанасий Иванович может гневаться на Бога или на ту кошечку, что пришла из леса; может испытывать вину за неудачную шутку перед смертью Пульхерии Ивановны. Людям, теряющим свою вторую половину, часто кажется, что вместе с близким человеком исчезает их прошлое, настоящее и будущее. Они боятся, что забудутся все те классные истории, которые у них были.
Мой тезис: не бывает двух одинаковых проявлений горя. У нас в обществе почему-то сложилось впечатление, что выражать его могут только слезы. А если человек испытывает гнев, ему говорят: ты не можешь сердиться на того, кто ушел. Почему не может? Раздавленный горем может злиться на то, что его оставили, забыли. Этот путь тоже ведет к тому, чтобы справиться с потерей. Скорбь – это навык, которому приходится учиться после каждой утраты.
Б.П. А как ты объяснишь то, что в начале всей этой церемонии Афанасий Иванович был бесчувственен, а когда увидел, что даже стул покойницы уже вынесли, его эмоции как будто прорвались и слезы потекли рекой?
Ф.Ж. Я думаю, что сначала он был фрустрирован. Не мог поверить в реальность происходящего. Психике нужно время, чтобы осознать изменения. Это случилось, когда Афанасий Иванович пришел домой и увидел, что стула нет. Вообще предметы очень важны для людей, которые переживают утрату, они помогают совершить переход, сохраняя память об ушедшем человеке, его запах. Стул как символ. Пульхерия Ивановна на нем сидела, говорила, что его кто-то продавил. Тут не стул вынесли из дома, а память… Мне кажется, это вызывало сильную боль, поэтому Афанасий Иванович потерял контроль. К тому же он офицер, не стоит об этом забывать. Мы можем допустить, что у военных другие отношения с эмоциями.
Б.П. По крайней мере, они их умеют сдерживать, может быть, лучше, чем простые люди.
Ф.Ж. Или подавлять. Но тут эмоции настолько сильные, что их невозможно было подавить.
Б.П. В конце повести рассказчик приезжает навестить Афанасия Ивановича через пять лет после смерти Пульхерии Ивановны. Но прежде чем показать старика, он размышляет о времени, которое лечит страдания людей. «Какого горя не уносит время? Какая страсть уцелеет в неровной битве с ним?» – пишет он. И рассказывает историю про бешеную романтическую страсть одного молодого человека, который потерял свою возлюбленную перед свадьбой и был так безутешен, что совершил несколько отчаянных попыток самоубийства; от него прятали вилки и ножи, он бросался под колеса экипажей и выпрыгивал из окон, а через год уже весело жил с новой супругой.
И вот мы видим Афанасия Ивановича. Он встречает рассказчика у крыльца. Те же жучки и барбосы выбегают навстречу гостю, но уже старые и слепые. Афанасий Иванович согнулся в два раза больше, чем раньше, в доме его беспорядок. В хозяйстве чувствуется запустение. А когда сели кушать, оказалось, что Афанасий Иванович совсем плох. Он забывается, поднимает ложку с кашею и, вместо того чтобы подносить ее ко рту, подносит к носу; вилку тыкает в графин вместо цыпленка. Теперь ему надо помогать есть.