Фэя Моран – Тёмная трапеза (страница 17)
– Глотай, – звучит спокойный, не терпящий возражений приказ.
Нехватка воздуха. Паника. Рефлекс. Горло сжимается, потом судорожно подрагивает.
– Прожуй. Прочувствуй текстуру. Это плоть твоего друга. Энергия его прыжков, его веселого лая, его теплого дыхания у тебя на щеке. Все это теперь здесь.
Отец отпускает меня. Я падаю, давясь, пытаясь откашлять то, что теперь было внутри меня.
Навсегда.
Я просыпаюсь с этим вкусом во рту.
Он здесь, на моем языке – медный, теплый, с едва уловимым оттенком пыльной шерсти. Я пытаюсь сглотнуть, но слюна не смывает его. Он въелся намертво. Как тогда.
Это было наказанием шестилетнему мальчику за то, что его пес проник в машину отца во время дождя, чтобы укрыться, и запачкал все сиденье.
Я тяжело дышу, покрытый холодным потом, лежу и смотрю в потолок. Из-за уличного фонаря за окном тьма здесь серая и тяжелая. Моя рука сама прижимается к груди и давит на ребра.
Я поворачиваю голову в сторону окна, через которую всегда наблюдаю за тобой, но сейчас в твоем доме выключен весь свет, а во дворе – еще ночь.
С Сэди все было просто. Страшно, больно, противно, но просто. Это была простая любовь между человеком и питомцем. Ее я проглотил из страха и по принуждению. И открыл для себя тот темный закон отца.
Но ты, Джолин… Ты сложная.
Я не хочу тебя убивать. Убийство – это конец и потеря. Я не могу снова потерять. Не могу. Я должен просто
Отец дал мне грязный, окровавленный ключ. Но он не дал инструкции к человеческому сердцу. Как проглотить душу? Как сделать частью себя не только плоть, но и этот твой острый ум, эту насмешку в уголках губ, этот огонь в глазах, который не гаснет даже у меня в голове и мыслях?
Ответ приходит сам. Выползает из той самой раны, что ноет у меня под ребрами.
Начать с плоти. Вкус твоей кожи, твоего тепла, твоей жизни – это первый шаг. Если я приму ее внутрь, твой дух последует за плотью. Ты войдешь в меня. Как Сэди вошел тогда.
Меня одолевает душевная тоска и физическая агония. Я люблю тебя так, что это разламывает мою грудную клетку. И единственное лекарство, единственный способ унять эту боль – сделать эту любовь безопасной и вечной. И совершить акт абсолютного принятия.
Логика безупречна. И от этого мое тело вдруг сходит с ума.
Я пытаюсь сесть. Меня должна вести ясная, холодная убежденность. Но ноги предают меня. Они подкашиваются, едва я переношу на них вес. И я сползаю с кровати на колени, на пол, и отползаю задом, пятясь, пока спина не упирается в угол комнаты и холодные обои.
Как тогда.
Я снова в углу. Шестилетний мальчик, который только что съел своего лучшего друга.
Меня одолевает дрожь. Сначала мелкая, потом сильнее. Она бьет меня, как ток. Зубы стучат, и я закусываю кулак, чтобы не закричать, но звук рвется наружу – хриплый, животный стон, которого я стыжусь.
И слезы. Они хлещут из глаз горячим соленым потоком. Я давлюсь ими. Всхлипы разрывают мне горло. Я плачу о Сэди, о его шершавом языке на моей ладони, о том, как он вилял хвостом, когда я выходил во двор, о его глазах и о его доверии, которое я предал самым чудовищным способом.
И я плачу о себе. О том мальчике, которого переделали. Которому внушили, что любовь – это акт потребления.
И я плачу о тебе.
О, Джолин. О том, что моя любовь к тебе обречена. Что я не могу любить тебя по-другому. Что все нежные мысли, все мечты о тебе в моей голове – это лишь сложная упаковка для того же старого, больного голода. Голода, который мне скормили вместе с мясом моего пса.
– Нет, – хриплю я и бьюсь затылком об стену.
С ужасом перед самим собой. К пониманию, что я не могу это остановить. Что эта потребность сильнее меня и страха. Сильнее совести, которую, кажется, мне тоже когда-то скормили.
Я хочу тебя.
Война внутри стихает. Силы просто покидают меня. Слезы иссякают, и внутри остается лишь пустота.
Я, мокрый и разбитый, сижу в углу, обхватив себя за плечи, и просто дышу, пока воздух обжигает легкие. Спустя несколько минут я медленно поднимаюсь, скрипя суставами, и вытираю лицо ладонью. Она влажная и холодная.
– Я научусь любить тебя правильно, Джолин, – мой шепот хриплый, пропитанный слезами. – Не так, как любят все. Не так, чтобы можно было потерять. Я сохраню тебя. В единственном месте, откуда ничто не может сбежать.
Я говорю это как клятву самому себе. Себе и тебе.
Внутри готовится особое место для тебя. Оно уже не пустое. Оно полно моего стыда и моего отчаяния. Но, думаю, там найдется уголок и для чего-то светлого. Для твоего смеха, который я когда-нибудь, может быть, тоже проглочу.
* * *
Я сижу в аудитории.
Воздух густой от запаха старого дерева, меловой пыли и осенней сырости, въевшейся в кирпичные стены. И хоть за окном и октябрь, и листья клена горят кислотно-желтым, но здесь, внутри, время будто застыло.
На доске мелом выведено:
Профессор Моррисон, седовласый, в потертом твидовом пиджаке, расхаживает перед рядами.
– …Таким образом, объект желания всегда уже является отравой. Он вносит разлад в субъекта, разрушает его автономию, его самотождественность. Но именно этот яд и является условием возможности любви, этого вечного недуга…
Я смотрю на доску, но буквы расплываются. Вместо «фармакон» я вижу твои занавески. Верхний этаж дома напротив, окно слева. Шторы из дешевого ситца с мелким цветочным узором.
– …Желание, – продолжает Моррисон, – это всегда желание Другого. Но, желая Другого, мы желаем не его, а ту пустоту в нас самих, которую, как нам кажется, он может заполнить. Это проект, обреченный на провал. Другой всегда ускользает…
Когда мои наблюдения начались впервые, я запоминал каждую деталь. Я и сейчас их помню.
2 сентября. Ты вернулась в 16:42. Несла пакет из магазина «Фудмарт». Вероятно, макароны и соус в банке. Улыбалась. Кому? Кто заставлял тебя так улыбаться тогда?
3 сентября. Свет в твоем окне горел до 01:15. Ты сидела у окна. Смотрела в ночь. О чем ты думала? О будущем? О прошлом? О ком-то?
Профессор стучит мелом по доске, привлекая внимание.
– Вопрос на семинар: можно ли считать навязчивую идею попыткой силой остановить это ускользание? Превратить Другого из субъекта в объект? В коллекционную вещь? Каков этический предел такого «собирательства»?
В аудитории повисает тишина. Кто-то перешептывается, кто-то листает конспекты.
Я чувствую, как кровь приливает к лицу. Он говорит про меня. Он знает. Не может не знать. Я слишком часто смотрю в окно аудитории.
Девушка с первого ряда поднимает руку.
– Но профессор, разве любовь не предполагает именно этого? Объединения? Желания быть одним целым?
– А где грань, мисс Бейкер, – парирует Моррисон, – между желанием «быть одним целым» и желанием «поглотить»? Между слиянием душ и уничтожением инаковости4? Вспомните миф о Нарциссе. Он желал не Другого, а собственное отражение. Желание, лишенное инаковости, это смерть. Или безумие.
Слово «поглотить» еще долго висит в воздухе.
Я смотрю на свои руки, лежащие на деревянной парте, и думаю о единении. О том, чтобы стереть эту невыносимую дистанцию. Двадцать семь шагов от моего крыльца до твоей двери. Или миллион световых лет.
Моррисон рассуждает об одержимости с осуждением. С отвращением философа к грубой материальности.
Но он не понимает.
Он не чувствует этой дыры, которая разверзается у меня в груди каждый раз, когда ты уходишь. Когда ты существуешь где-то там, вне моего поля зрения, в мире, полном чужих взглядов, случайностей и опасностей. Твоя машина может попасть в аварию. На улице может подойти незнакомец. Ты можешь встретить кого-то. Того, кто заставит тебя смеяться иначе. Кто войдет в твой дом и задернет эти ситцевые шторы навсегда.
От одного такого человека я тебя уже избавил. Не хочу, чтобы это повторилось вновь.
Мои пальцы сами собой начинают барабанить по столу в нервном прерывистом ритме.
И тут приходит мысль. Как логическое завершение сегодняшней лекции. «Фармакон». Яд как лекарство.
Что, если найти правильный «фармакон»? Не яд для уничтожения, а лекарство для сохранения.