Феликс Светов – Опыт биографии. Невиновные (страница 20)
И вот мы живем все вместе в маленькой комнате, угловой, в четыре окошка. Еще есть кухонька, дворик, сарай. Нас сначала пятеро — две мамины сестры, дедушка и мы с сестрой. Света нет, нет керосина, горит коптилка, воду таскаем снизу, у меня есть возможность показать свое искусство — колю дрова на зиму. Уже осень, вот-вот школа, город непонятный, между двумя высокими холмами, на склонах улочки — кривые, узкие, посередине, на главной улице, — асфальт, грязь непролазная, глина, где-то Волга, но до нее мне нет дела, а на той стороне лес — сырой и зябкий. Вот такие ощущения.
Сестра устроилась на работу в контору «Заготзерно», на горе, еще выше — над нами: принимала хлеб у колхозников, но скоро ушла оттуда и стала заниматься почти прямым своим делом — ихтиологией: работала инспектором рыбнадзора, все время ездила в командировки, это она любила, ее активность нашла выход, рассказывала чудеса про чувашские села, о людях, с которыми встречалась, кто-то приезжал вместе с ней, оставался ночевать, — и каждый ее шаг, поступок, слово вызывали у теток раздражение: им было все равно, дело она говорит или нет, хвалят ее или ругают, — все было не по ним.
А я уже был в школе, в огромном восьмом классе, человек сорок-пятьдесят, последний год совместного обучения.
Я как-то затерялся в нем, сник. Я еще по инерции вступил в комсомол, пытаясь хоть как-то реализовать в себе детские ощущения. Нас принимали с мрачной торжественностью, заполняли в райкоме два списка: один вновь принятых, а другой — добровольцев в Сталинград. Но это были мои последние всплески. Мне уже совсем не на что было опереться: сестра скоро уехала в Москву, уехала одна из теток — старшая и
Мы остались втроем: дедушка, он слабел с каждым днем, еще одна тетушка — Регина, она всегда была хозяйкой в их доме — здесь и там, у Кировских Ворот: у нее был четкий круг забот и обязанностей, она откровенно не хотела понимать ничего, что хоть как-то в этот круг не входило. В том числе и нас с сестрой, стоило нам хоть в чем-то проявиться по-своему, а стало быть, иначе. Помню, чуть позже кричала мне, совершившему какую-то хозяйственную провинность или от чего-то уклонившемуся: «Вот отец у тебя был такой же — аристократ, не зря его посадили — враг народа…» Но это очень рассердившись, забыв себя, а человек она была добрый и по-своему самоотверженный. Третьим был я.
Это, наверно, была самая тягостная зима в моей жизни. Я был подорван предыдущей зимой в деревне, а здесь, при той же невозможности хоть к чему-то прислониться, не осталось и воли, которую мы с сестрой пытались себе организовать. И я затухал, не мог учиться, получал только двойки, ничего не понимал, по-прежнему все время хотел есть, и ребята, всегда очень чуткие к такого рода вещам и жестокие, прозвали меня
Я не читал книг, механически исполнял свои обязанности дома и жил только одной идеей, превратившейся в навязчивую, — я хотел в Москву. Срабатывал защитный механизм, и я понимал — там мое спасение. К тому времени в Москве была уже не только сестра, устроившаяся на работу на Московский рыбвод, но и мама, вернувшаяся из лагеря; ее не прописывали, она тяжело заболела, но она была там! В Москве — дом, стены, еще что-то, к чему наконец можно будет прислониться. Я часами выстаивал в очередях в милиции — нужен был пропуск, получал отказ, приходил опять, показывал телеграмму о маминой болезни, ждал ответа и приходил снова. Думал я только об этом — навязчиво и неостановимо: как получу разрешение, пропуск, как куплю билет, как пойду через весь город, потом через поле, за которым вокзал, — поезд в Москву отходил ночью. Я уже был там однажды, когда провожал сестру. Мне отказали в пропуске, а она получила, я провожал ее ночью, тащил саночки с ее чемоданом: сначала с нашей горы, потом по городу, мимо огромного завода, эвакуированного из Харькова — ХЭМЗа, а дальше чисто поле, мороз, ветер — и вот мы уже на станции, поезд, сестра говорит жалкие слова: как только устроится, сразу меня вызовет, я иду обратно и с этой минуты думать ни о чем больше не могу.
А тут еще у меня украли комсомольский билет. Возле кино, когда я толкался в очереди. И я опять на мгновение проснулся, заметался, кругом бродила шпана, я знал этих ребят, они наводили страх на все школы в городе; узнал о моей беде самый главный у них — косоватый, чернявый, очень смеялся, а когда я пристал к нему, пригрозил, но я отстать уже не мог. Не знаю, почему они меня пожалели, не тронули, наверно, за глупость. Ночью я был в милиции, на рассвете — в обкоме комсомола, где тоже всех поразил своим отчаянием: мне выдали новый билет, записав для порядка выговор и похвалив за рвение.
С Косым у меня была еще одна встреча, каждый из моих ровесников в ту пору, так или иначе, прошел через подобное. В школе был вечер, мальчики жались у стен, а самые отчаянные танцевали с девочками. Я сразу не заметил, что ребята один за другим исчезают из зала, а потом, спустя краткий срок, появляются несколько смущенные и словно бы не в себе. А я в первый раз осмелел, пригласил девчушку и старательно топтался, потея от смущения и гордости. Не сразу понял, когда меня потянули за рукав: «Ты что?» — удивился я и сразу ощутил холодок, узнав маленького пацаненка — он не отставал от Косого ни на шаг. Я бросил удивленную партнершу и пошел вон из зала, чувствуя холод и пустоту в желудке, загипнотизированный собственной беспомощностью.
Мы вышли в коридор, и пацаненок все так же молча указал глазами на двери класса — там было темно. Я вошел туда, холодея все больше. И не сразу увидел, а когда увидел, качнулся обратно, но тут меня схватили за руки сзади. «Что, не узнал? — спросил Косой, он полулежал на учительском столе. — Подойдика сюда». — «Что тебе, Косой? — спросил я. — Ты ж меня знаешь…» — «Я тут вас всех знаю, а тебя, комсомолец, особо…» Меня подвели к столу, я так и не видел кто, но держали крепко. Косой без дальнейших разговоров, ловко, по-кошачьи привстал на столе и саданул меня по скуле. «Чтоб больше не танцевал», — сказал он.
Какие танцы! Я запомнил это ощущение стыда, беспомощности и чего-то, что было сильнее моих возможностей, будь они и реализованы по-настоящему. Как бывает во сне, когда надо бежать, а не можешь оторвать ног от земли. А бежать необходимо — вот-вот схватят. А ноги переставить не в силах. И просыпаешься с криком ужаса.
У меня было похожее ощущение лет десять спустя. Только тогда меня привели не в темный класс и не к Косому. Но все было как в том же сне, только я был старше на десять лет, мой опыт к тому времени усложнился, я научился оправдывать свою беспомощность и даже смог потом стереть из памяти воспоминания о ней. А природа этого была одна и та же: ощущение, с которым я вступил в темный класс и, узнав Косого, приготовился к
А потом умер дедушка. Я отчетливо помню все свои ощущения от первой встречи со
С дедушкой у меня никогда не получалось близости — я не понимал его жизни, а у него на меня сил уже не было, хотя мою маму он любил больше всех, но смертельный страх перед второй женой — маминой мачехой — отучил его от всякой потребности хоть как-то проявлять свои чувства к ней, а стало быть, и ко мне. Он тихонько доживал свои дни, давно, еще в Москве, превращенный в ребенка — сначала страхом перед женой, а потом активной заботой многочисленных дочерей. Помню, мы с двоюродным братом посмеивались над ним: приносили из булочной хлеб и швыряли перед дедом на стол, зная, что в Пасху этого никак нельзя; прятали его молитвенник, шапочку, ремешок… Он сердился на нас только для виду, а сам тихонько потешался, подыгрывал. Военный быт в Чебоксарах, тягостный и здоровому, сильному человеку, его совсем задавил, он постепенно угасал, находился в каком-то неведомом мне мире: сидел у окошка в садик, о чем-то думал, много молился и жаловался, как ребенок.