18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Феликс Розинер – Избранное (страница 129)

18

Анжела протянула Азарию руку, и он пожал ее, наклонив церемонно голову и назвав себя.

— Очень приятно, — тоже с церемонностью произнес лебеденок и сделал что-то вроде книксена.

Так у них и продолжалось — болтовня вперебивку, с шутками, словесным каламбуром и безобидным поддразниванием, — уморительно, мило, чуть-чуть глуповато. Но между тем зажгли под картошкой баллончик, вынули и разложили на земле палатку, выбрали место, и вот под командой Азария она установлена — ровно, красиво и прочно. Зажгли и лампу у входа. А едва Ирена объявила, что картошка уже сварилась, пришли те самые две семьи, и все вместе кругом уселись ужинать. Азарию было и хорошо — он жевал с удовольствием, говорил и громко, за кампанию, смеялся, — и было ему тоскливо и беспокойно. Еще полчаса — час просидят они так, шумно и весело, и разойдутся, и он пойдет в свою палатку, и его одинокость, которая без времени и протяженности неизменно длится и длится, поглощая медленно всю его жизнь, опять предстанет перед ним в своем мощном всесилии, а он, беспомощный, будет сдаваться на милость ее, чтоб скорей отпустила его в бесчувствие — в сон. И будет сегодня тоскливее и беспокойней, наверное, чем это всегда, потому что сегодня поблизости милая женщина — не его, правда, вкуса, уж очень она худышка, но до чего своя! — будто сестра, а это, как говорил ему опыт, хуже всего: если вот так, если в женщине видишь сестру, — не будет ничего, и потому-то у них и тогда ничего не заладилось, и теперь, конечно, быть ничего не должно, да еще и Анжела — откуда она? была разве дочка?

Ирена что-то увлеченно говорила, и все вперебой говорили тоже, и, воспользовавшись общим шумом, Азарий тронул девочку и спросил негромко:

— Анжела, ты кто?

Она повела головой в его сторону и внимательно посмотрела на него, решая словно бы, что ответить.

— Я — разве не видите? — я ангел. Вон, крылышки. — И она полуотвернулась, показывая спину и поводя лопатками: они мол и есть ее крылышки.

— А вообще то я… Вы думаете — дочь?

— Я именно и думаю — дочь или не дочь?

— Все так думают, — как-то странно усмехнувшись, сказала она.

— То есть? — не понял ничего Азарий.

Она опять усмехнулась странно, не по-детски печально и с некой… презрительностью.

— Вы ведь подумали… Вы почему обо мне спросили, сказать? Потому что прикидываете в уме: женщина с дочкой — хлопоты; а без дочки — без дочки можно поухаживать?

Он удивленно взглянул ей в глаза — и увидел в них что-то очень глубокое, может быть, это была настоящая боль, тоже совсем не детская, а может, и не земная, вдруг подумалось ему, это же ангел, он взыскующе смотрит в душу глазами ребенка, но это не ребенок, он все познал и все провидит, и ему нельзя солгать — он видит правду. И Азарий кивнул.

— Это верно. Все мы трусы. Не хотим на себя житейского бремени. — Он это говорил себе уже. — Мы же тут и в себе не уверены. Боимся сами себя. Нас жены бросают, ищут удачливых, сильных, денежных. А надо искать человеческого. Тепла вот искать, понимаешь?

Он, кажется, что-то еще говорил — себе или ей, этой девочке, или ангелу, в ней воплотившемуся, но внезапно понял, что вокруг него стало тихо, что все слушали его слова, и он разом умолк. И все молчали, притихли даже детишки. А Ирена изумленно переводила взгляд с него на Анжелу и вновь на него. И в этот тихий миг ангел взял его за руку, он послушно поднялся, и ангел повел его прочь от людей, к мерцающим в лунных лучах холмам Галилеи. Они шли по тропинкам, кружили, взлетали по временам, опускались на землю, расправляли крылья и снова складывали их и становились иногда людьми, и говорили, и рассказывали каждый о себе — он о своей человеческой жизни, а ангел ему о своей — о том, как жила-была некогда пара, муж и жена, у них была девочка, и ехали они в машине, и машина попала в аварию, и все погибли: мать, отец и девочка, но взрослых похоронили, а девочку нет, и потому она стала ангелом, который летал сейчас рядом с Азарием в лунной ночной Галилее, и ангела взяла к себе сестра погибшей, и вот уже четыре года, как они вдвоем, и ангел благодетельницу эту не однажды вопрошал, не следует ли женщине подумать о своем простом житейском счастье, не ангел ли мешает ей устроить свою жизнь с каким-нибудь мужчиной, на что обычно следовал такой ответ, что нет — нет подходящего мужчины, вот был один, да как-то мы с ним потерялись, — и знаете, кто это был?

— Кто же это был?

— Вы. Был, говорила, Азарий, мы вместе на курсах учились.

Они стояли у самого края долины и внизу светился огнями лагерь.

— Я все ищу ей мужа, — сказала Анжела. — И если найду, я не буду мешать. Ну, может, только сначала чуточку, — поправилась она поспешно и вздохнула. — Мне почти уже четырнадцать, еще года два — и начну работать. Я на себя заработаю.

Они помолчали.

— А ну, — сказал он, — дай-ка руку.

Он взял ее руку в свою, и они, взмахнув всего лишь раз крылами, перелетели долину и опустились у самой палатки. У входа ее, под лампой, сидела Ирена.

— Поздно, — сказал Азарий. — Полезайте вы, женщины, первыми. Устраивайтесь, только чур я в серединке.

— Нет, — сказал на это ангел. — Я туда пойду ночевать, где стоит наш автобус.

— Нет, — покачал головой Азарий.

— Нельзя вам мешать, — объяснил ему ангел.

— А ну, марш в палатку! — прикрикнул он.

И ангел испуганно юркнул внутрь.

1985

Чимса

Сидим в каком-то дворе. Вечер. Тепло. Как бы на юге, в Крыму. Это, оказывается, собирается наша редакция «Краткой энциклопедии советской цивилизации». Кого-то, или чего-то, мы ждем. Говорим друг с другом. Курим. Потом вдруг смотрю — почти все разошлись. Иду с какой-то группой и говорю:

— Я написал «Самый короткий роман». Прочитать?

— Давайте.

Я произношу:

«— Ну, как живешь?

— Ничего. Шею мою».

Обсуждаем. Во-первых, шея цела. Значит, жив. Во-вторых, моет. Значит, вода есть. То есть дом есть, жилье. За этим разворачивается действительно жизнь. То, как живешь. Целая эпопея.

Пока говорим, вступаем в жидкую клоаку. Растеклась уборная. Выродившиеся в ней существа. Маленькие, грязные, вонючие, потащили, хихикают. Я притворился юродивым. Хорошо поставленным актерским голосом кричу:

— Обобрали Россию! По сто килограммов на чело-века!

Отпрянули.

Две мысли. Первая мысль: «Чимса какая-то». Вторая: «Страна, прошедшая от Кашпировского до Жириновского, непобедима».

Хожу по городу со всякой швалью. Мои коричневые штаны сзади продраны, сваливаются. Какой-то безумный карнавал оборванной бедноты, вокруг много вымазанных девок-интиллигенток. У меня из нагрудного кармана торчат комсомольские билеты, неразрезанные марки с Лениным, сберкнижка, футляр от очков. Ко мне обращается застенчивый малый: «Дай один билет-то. Их теперь ценят». Держу все комсомольские билеты веером, они падают на землю. Он взял один. Это как в анекдоте: а мог бы и все.

Улица, а над ней далеко-далеко в высоте оштукатуренный свод. Знаю, что Таганка, — или площадь, или темное метро. Город, в котором улицы переходят в метровские станции и они же в коридоры квартир, где повсюду люди, дети возятся и бегают, и через которые иду я, идут все.

Я всем, как веселый пьяный, порываюсь показывать измятую бумажку, на которой много чего записал по дороге, радостно хватаю то этого, то эту, едва завижу проблеск интеллекта на физиономии: — Смотри, чего я записал!

Но бумажка путается где-то в карманах, я ее то теряю, то нахожу. У сопливого мальчишки долго выпрашиваю огрызок карандаша, чтобы писать. Но тот все не дает, спрашивает — какой? — не, не этот, — карандашных огрызков и полусломанных шариковых ручек полно среди мусора на полу. Наконец раздобрился: — На вот эту. Дал шариковую, погнутую, измазанную в пластилине.

Я в Оксфорде. Какой там Оксфорд — провинциальный городок-на-Волге, но я тут не раз бывал (а в Оксфорде однажды), и всё тут своё, и все свои. Встречи то одного, то другого. Как будто инженеры-конструкторы, а на самом деле слависты. Как я. Все маленькие, все евреи. Прозябают здесь. Я заезжая птица. Говорю: — Да нет, я сегодня уезжаю в Вашингтон.

Внутри некого роскошного лестничного марша — мрамор и дубовые перила, — съезжаю по этим перилам, стоя на ногах, балансируя. Внизу служитель, укоризненно поулыбливаясь, что-то бормочет и берется за какие-то бумажки. Я спешу сказать: — А, вы русский! — Он: — Вы тоже? — Нет, но я говорю по-русски. Изображаю то есть иностранца, чтоб не оштрафовал.

На улице натыкаюсь опять на бредущих тут и там своих знакомых и коллег, и надо, наконец, поесть. И все мы начинаем медленные переходы по городу между двумя открытыми еще столовыми — ну да, говорю, я знаю, мы же тогда, в тот мой приезд, обедали. Каждый раз кто-то из встреченных, идущих в противоположном направлении, предлагает идти с ним. Мы все покорно соглашаемся, поворачиваем обратно, и так не однажды. В какой-то момент я говорю: — А знаете, у меня нет кошелька. То ли потерял, то ли оставил (—где?). Между прочим, вспоминаю я вслух читанное накануне, Американский банк с 1985 года не пользуется английским фунтом, только марки и иены.

Один из нашей группы протягивает мне 30 фунтов одной блеклой бумажкой.

Кроме нас, людей на улицах нет. Я говорю: — А может, началась война? — И громко декламирую, это Маяковский: «Война объявлена! Война объявлена!» Без паузы продолжаю: «И молодые хирурги срывают пальцы вместе с перчатками». Эта фраза вызывает во мне настоящее эстетическое удовольствие. Вот, говорю я себе, ну просто одесская школа!