18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Феликс Розинер – Избранное (страница 128)

18

— …и то, что вы здесь, — доносилось до Симы, — говорит, что главное — это принадлежность к своему Народу, к его Богу и к его Земле. Вы были у Стены?

— Был, конечно.

— Вот видите, какое благо! Вы согласны?

Сима промолчал, но краем глаза он видел, что старик выжидающе смотрит на него.

— Вы живете в Иерусалиме? — поинтересовался Сима — лишь для того, чтобы сказать хоть что-нибудь.

— Нет, — коротко сказал старик, замолк, и Сима подумал, что он, наверное, живет без постоянной крыши над головой. Потом старик продолжил:

— Я еду к Стене. Там сегодня рав Гордон. Вы знаете рава Гордона?

— Нет. К сожалению.

— Это большой мудрец.

Сима скорее почувствовал, чем увидел, что старик улыбается:

— Я хочу поговорить с ним перед смертью. Я хочу жить в Иерусалиме.

Опять какой-то алогизм, подумал Сима, но тут же до него дошло: старик хотел быть похороненным в Иерусалиме.

— Пусть Бог пошлет вам здоровья. До ста двадцати, — сказал Сима вежливо.

— Господь велик. Спасибо вам, — ответил ему старик, сказал что-то еще, но Сима уже не слышал его: машина проезжала миме полицейского заслона — начинался город.

Он сказал старику, что подвезет его к Старому городу, ближе к Стене. Старик источал витиеватые благодарности. И когда наконец машина остановилась, старик все еще выговаривал заключительные слова своих благословений доброму господину, который в сердце своем оберегает лучшее, что есть у нас, у тех, кто на Синае… Он стоял уже за дверцей, Симина нога подрагивала, готовая не упустить того вожделенного мгновенья, когда надавит она на газ, но старик, вдруг на полуслове прервав себя, замер, постоял так, глядя куда-то сквозь Симу, потом сказал:

— Нет ничего. Есть только Надежда. И эта Надежда — Бог.

Прошло несколько дней. В субботу Сима взялся мыть и чистить машину и, выметая из кабины накопившийся в ней сор, обнаружил на полу нечто бумажное — грязное, с истлевшими углами. Это было оброненное стариком удостоверение личности, на котором под совершенно слепым фотоснимком Симе с трудом удалось разобрать: Эммануэль Адом.

Раввин Гордон, когда на следующий день Сима встретился с ним, сказал, что Эммануэль, пришедший к Стене, беседовал с ним, с раввином, в течение четверти часа. Они вместе молились, и сразу после молитвы Эммануэлю сделалось плохо. Его отвезли в больницу «Хадасса», где он в тот же день скончался. Гордон показал Симе свежую могилу. В ответ на расспросы Симы раввин мог только сказать о прошлом Эммануэля, что тот, кажется, выбрался из России вместе с поляками генерала Андреса и после Ирана оказался здесь.

Сима вернулся домой, подошел к сидевшей перед телевизором матери и сказал:

— Мама, я видел отца. Он умер в прошлое воскресенье.

Потом в своей комнате Сима сидел у письменного стола, листал свою книгу, курил и пытался думать. Ему хотелось думать так, как будто не было ни этой книги, ни долгого прошлого в давней России, ни этих недавних семи здешних лет. Ему хотелось думать вне логики так, чтобы в нем непрестанно возникала и жила одна всеобнимающая мысль о всех великий идеях и всех маленьких судьбах, о жизни и умирании — и людей, и идей, о том, что смерть бывает жива, а жизнь мертва — как смерть отца сорок лет назад и жизнь его до этих последних дней, как гибель его Бога когда-то в далекой юности и воскресение Бога в его недавней старости, как эта страна и та страна, как тот и этот народы, оба живущие и умирающие, как он сам, Сима Красный-Адом, желающий и отвергнуть все отошедшее и умершее — и живущий этим ушедшим, мечтающий теперь о книге не той, что была им написана, а совсем иной в ее началах и концах. Он хотел невозможного. И чем яснее сознавал он эту невозможность, тем сильнее его к ней влекло.

Лето 1981 г.

Тель-Авив — Иерусалим и обратно

Чудо в Галилее

Давным-давно, лет семь тому назад, замечено было, что сумерек в этих местах как будто и нет. Появляются только, уже много после полудня, очерченные слишком резко тени, становятся длиннее и длиннее, потом вдруг исчезают, и тут-то разом, без сумеречных переходов, наступает вечер. Но был еще, как неожиданно — словами навсегда затертого, запетого романса — «еще не вечер, та-та-та, еще не вечер» — напел себе Азарий, был еще не вечер, потому что чья-то длинная тень легла ему на руки и на лицо.

— Интересно узнает или не узнает? — сказал над ним женский голос.

Азарий, ножом колупавший картошку, поднял было голову, свет слепил, и он, держа нож, поднял руку, чтобы защититься от солнца, но тут же бросил нож на траву, картофелину бросил в воду, вскочил и — не думая о мокрых грязных пальцах — распахнул объятья:

— Иренка! — это ты!?

Он был в одних замызганных шортах, а Ирена в тряпочном, коротком на бретельках сарафанчике, она шагнула, они обнялись, и так, хорошо, прохладно и тесно прижавшись друг к другу, они расцеловались — в щеку, в шею, снова в щеку, отстранили разом лица, чтобы глянуть глаза в глаза, снова расцеловались, уже почти в губы, и легко, одновременно опустили руки. У Азария только и промелькнуло — до чего же худенькая, тоненькая, — он теперь ее поворачивал за плечо и вправо, и влево, смеясь, рассматривая, будто вещь, и она смеялась тоже, и сначала не сопротивлялась, а потом свое плечико приподняла, выставив его остро и поводя им немного:

— Что же ты меня так вертишь? — сказала она. — Старая стала я, да?

— Ты — старая? Ты девочка, ты как была девочка, так и осталась, вон — без жиров!

— А ты-то? Отрастил какое, а? — и она, залившись смехом, хлопнула его ладонной тылочкой в пуп.

— Какое? Какое было таким и осталось! Ну, ты где? Сколько не виделись? Года четыре?

— Не четыре, Зорик, больше, с самых курсов, значит, лет шесть, наверное.

— Подожди, а потом разве нет?

— Не-а.

— Ну и ну, шесть лет! А ведь ужас?

— Конечно, ужас, а ты что думал?

Она села на камень с которого он только что поднялся, подобрала нож и быстро-быстро, со сноровкой стала очищать картофелину. Он устроился у тонких ее ног и снизу вверх смотрел, расспрашивал и сам ей рассказывал, так что в беглых вопросах-ответах стало скоро все узнаваться: нет не замужем, и не пыталась, а ты, слыхала, так и разошелся? — разошелся, она с ним уехала, нет, а на ком жениться? — вот-вот, для вас нет нас, для нас нет вас! — что-что? как ты сказала? — я говорю, людей-то нет, все мы тут, как чумные! И как бы желая в этом удостовериться огляделась.

Верно — все, как чумные, были заражены какой-то деятельностью, — крикливо переговаривались, дымили шашлыком, тащили посуду, развешивали мокрые купальники и полотенца, вели детей за кустики и пели песни. Это была одна из обычных экскурсий, организуемых в дни отдыха, когда по две-три сотни работников разных фирм и учреждений собирают вместе и везут по дешевой цене на автобусах куда-нибудь на север или юг, на природу, к местам, слывущим экзотикой не только для приезжающих из-за границы, но даже и для них самих, жителей этой страны, которая вся — экзотика. Вокруг холмилась, зеленела, голубела облитая весенним солнцем Галилея.

— А когда-то здесь ходил Бог, — сказала Ирена. — Смотришь и понимаешь как-то, что здесь-то Он и должен был родиться и здесь ходить, правда же?

Азарий тоже посмотрел вокруг, но не на холмы, а на близкое окружение.

— Народу многовато, — сказал он. — Он из Синая, Иреночка, где пустынно. Я слыхал, Он именно там снизошел, если не ошибаюсь.

— Не ошибаешься! — закивала Ирена, и Азарию стало приятно, что его шутливый тон Ирена приняла — так, вспомнилось ему, как некогда было у них: с простотой, с той легкостью общения, которая вызывает приятность отсутствием сложностей — в том числе и сложностей любовных: у них с Иреной не было ничего, кроме таких вот милых — что называется, «непринужденных» разговоров.

— В Синае снизошел, из Галилеи пришел, — продолжила Ирена. Она подняла вверх лезвие ножа и назидательно произнесла: — Что, в сущности, и составляет иудео-христианство!

— Галилео-синайство, — сымпровизировал Азарий, и это им понравилось обоим, и они смеялись, и на все лады Ирена повторяла «ну и ну… галилео-синайство!.. ну, Зорик, ты придумал?..»

Быстро темнело. Шум понемногу затихал, людей, приуставших за день, явно тянуло к отдыху.

— А кому я чищу так много картошки, — спросила Ирена.

— Тут еще две семьи в этой палатке, тоже русские. Ушли к водопадам.

— А тебя оставили на картошку? Бедняга. Один-одинешенек?

— Зато со своей палаткой! Польская. Ты в походы ходила?

— Еще бы!

— Тогда мы сейчас ее будем ставить. Сначала поставим на огонь картошку, а потом поставим палатку, идет?

Но не отвечая ему, Ирена вдруг стала звать:

— Анжела, Анжела! Я здесь, Анжела, сюда, я здесь! — и замахала призывно.

К ним подбежала девочка-подросток лет тринадцати, голенастый лебеденок, длинные худые руки-ноги, бедер еще нет, но два на груди пол-лимончика уже были.

— Ирена Павловна! — строго сказал лебеденок. — Я ее ищу-ищу, а она, пожалуйста: картошку чистит! Стоило, конечно, весь день по жаре тащиться! Картошку можно и дома чистить.

— Стоило, стоило! — ответила Ирена и искоса глянула на Азария: хотелось усмотреть, как он воспринял Анжелу, оценил ли должным образом ее тираду, то есть понял ли, что сказанное было только болтовней и тем ворчаньем, которое воспринимают правильно лишь близкие, свои. Азарий это оценил, и оценил он еще, сколь хорош у Анжелы русский — чистый, без гортанности и акцента, а уж то, что она назвала Ирену с отчеством — такое обращение никем здесь не употреблялось, — было совсем поразительным. — Конечно стоило, — повторила еще раз Ирена. — Видишь, встретила старого друга. Знакомьтесь.