18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгения Небова – Освободитель. Том первый (страница 9)

18

– Если посмотреть сейчас, интересно будет сейчас, – возразил Паткуль.

– А на Рождество?

– На Рождество будут подарки.

– В этом есть своя система, – признал я.

– Не поощряй его, – попросил Иосиф.

Мы всё-таки не пошли. Через четверть часа Паткуль забыл про ёлку, потому что нашёл другую задачу: на одном из столов лежал небольшой свёрток, предназначенный для передачи кому-то из придворных, и его совершенно не интересовало содержимое до тех пор, пока слуга не попросил не трогать. После этого интерес стал почти болезненным.

– Даже не думай, – сказал Иосиф.

– Я только посмотрю.

– Как?

– На свёрток.

– Ты уже смотришь.

– Ближе.

– Это подарок не тебе. – Паткуль повернулся ко мне.

– Саша?

– Что?

– Ты наследник. Можешь приказать открыть.

– Могу приказать ещё принести тебе розог. – Он отдёрнул руку.

– За это не секут. – Фраза прозвучала настолько буднично, что сначала я почти не обратил внимания.

– За что секут? – Паткуль пожал плечами.

– Смотря кого.

– В каком смысле? – Иосиф уже отложил книгу. Паткуль задумался.

– Ну, мальчишку могут высечь, если украл. Или убежал. У нас прошлым летом одного высекли. – Он говорил без удовольствия. В голосе не было ни жестокости, ни желания похвастаться властью. Просто сообщил факт из той же категории, что плохая погода или сломанная ось.

– За что?

– Деньги взял.

– Чьи?

– Не помню. Управителя, кажется.

– И сколько ему было? – Паткуль задумался.

– Лет пятнадцать.

– А если бы деньги взял ты? – Он рассмеялся.

– Меня бы Папа убил.

– Не буквально.

– Надеюсь.

– Но тебя бы не секли? – Теперь он начал смотреть на меня как на человека, который почему-то требует уточнить очевидное.

– Конечно нет.

– Почему?

– Потому что я дворянин. Саша, ты правда этого не знаешь? – Я знал. И исторически, и каким-то слоем памяти этого тела. Ничего нового Паткуль мне не сообщил. Новым оказалось другое: для него в самой конструкции не было даже вопроса.

– Знаю, – сказал я. – Просто подумал.

Паткуль пожал плечами и, решив, что странная тема закончилась, снова потянулся к свёртку. Иосиф остановил его, а я больше не участвовал в споре. До этого момента различие между веками чаще всего проявлялось через вещи, знания и бытовые навыки. Нет электричества, антибиотиков, современной санитарии; медленнее передаётся информация; люди иначе представляют экономику, медицину, общество. Такое различие было простым. Их мир обладал меньшим объёмом накопленного знания, но это не делало людей глупее. Стоило провести несколько недель с Жуковским, Мердером, Арсеньевым или Папой, чтобы всякая соблазнительная мысль о превосходстве современного человека над «примитивными предками» стала выглядеть особенно нелепо. С этикой было сложнее.

Паткуль не был жестоким мальчиком. Я уже это знал. Он мог поделиться последним пирожным, болезненно переживал, если по его вине страдала лошадь, и однажды полчаса возился с подбитой птицей, хотя до этого уверял, что ему совершенно всё равно. В рассказе о высеченном пятнадцатилетнем мальчишке не было садистского удовольствия. Он, скорее всего, действительно пожалел бы его, увидев наказание, и при этом совершенно не усомнился бы в праве взрослых наказать именно так. Эта комбинация была значительно интереснее простого слова «варвары». В двадцать первом веке мне множество раз приходилось слышать объяснение, будто наши нравственные нормы лучше потому, что мы «стали гуманнее». Иногда это было правдой на уровне результата, но почти ничего не объясняло на уровне механизма. Люди прошлого рождались не с меньшим количеством эмпатии в мозгу. Матери любили детей, друзья переживали за друзей, чужая боль могла вызывать жалость. И всё-таки добрый человек мог считать нормальным телесное наказание слуги, порядочный хозяин мог владеть крепостными, любящий отец мог выбирать будущее дочери, почти не спрашивая, чего она сама захочет через десять лет. Значит, дело было не только в способности жалеть. Этическая норма определяла, в каких случаях жалость должна изменить поступок, а в каких уступает порядку, статусу, долгу, собственности, власти отца, праву хозяина или просто тому, что «иначе нельзя». Она проводила границы между теми видами страдания, которые считались несправедливостью, и теми, которые воспринимались как неприятная, но естественная часть правильного устройства мира.

Мне вспомнилась одна совершенно приличная женщина из прежней жизни, которая могла часами говорить о доброте, искренне помогать незнакомым людям и одновременно считать некоторые группы населения чем-то вроде неисправного материала, который государству следует хорошенько дисциплинировать. Вспомнились люди, ужасавшиеся насилию в одном контексте и требовавшие его в другом, потому что второе называлось уже не насилием, а порядком, безопасностью или заслуженным наказанием. Ничего специфически девятнадцативекового в способности менять моральную оценку вместе с названием ситуации не существовало. И тут мысль стала менее удобной: если норма так сильно зависит от среды, откуда я знаю, что мои собственные моральные интуиции являются последней точкой развития, а не просто ещё одним историческим набором очевидностей? Никак. Вероятно, люди через двести лет тоже будут смотреть на какие-нибудь совершенно обычные для моего времени вещи и спрашивать, как приличный человек мог это терпеть. Если бы мне заранее сказали, что именно они выберут, я вполне мог бы начать защищаться, объяснять контекст, экономическую необходимость, сложность перехода и невозможность судить прошлое мерками будущего. Последняя фраза особенно часто использовалась не для понимания прошлого, а чтобы вообще не обсуждать его. Но и обратная ошибка была слишком простой: прийти из будущего, увидеть чужую норму и решить, что оказался среди нравственно неполноценных людей. Нет. Эти люди были людьми. Именно поэтому было интереснее понять, как возникает «само собой». За обедом я спросил Мердера, насколько часто телесно наказывают детей.

– Каких детей? – сразу спросил он. – Я едва не улыбнулся.

– Вот. Даже вы первым делом спрашиваете каких.

– Потому что вопрос слишком широк. Вас, например, не секут.

– Я заметил.

– И весьма этим довольны, надеюсь.

– А Паткуля?

Паткуль, сидевший неподалёку, возмутился:

– Почему сразу меня?

– Для науки.

– Запрещаю. – Мердер усмехнулся.

– Александр Владимирович может быть спокоен. Я не собираюсь обсуждать его воспитание за обедом.

– А если мальчик из прислуги украл?

– Тогда наказание зависит от обстоятельств, его возраста и того, кто за него отвечает.

– Его могут высечь. – Мердер несколько секунд смотрел на меня.

– Могут.

– Это считается нормальным?

– В каком смысле? – Я поискал формулировку.

– Хороший человек может приказать высечь другого человека и не считать, что поступил жестоко? – Карл Карлович положил приборы. Паткуль с Иосифом мгновенно перестали изображать отсутствие интереса.

– Может, – сказал он. – Как хороший отец может наказать сына.

– Но Папа меня не сечёт.

– Значит ли это, что всякий отец, который когда-либо розгой наказывал сына, непременно злой человек?

– Нет.

– Тогда вы уже сами ответили.

– Не совсем. – Мердер посмотрел внимательнее.

– Что именно вас беспокоит? – Я подумал о пятнадцатилетнем мальчишке в чужом поместье и не стал ссылаться на Паткуля.