Евгения Небова – Освободитель. Том первый (страница 10)
– Почему для одного человека такое наказание считается допустимым, а для другого унизительным уже само по себе?
– Потому что люди занимают разное положение.
– Я понимаю, что занимают. Я не понимаю, почему из этого следует, что их можно по-разному бить. – Паткуль поперхнулся водой. Иосиф опустил глаза, но по лицу было видно, что ему хочется рассмеяться. Мердер не рассмеялся.
– Из самого положения это не следует, – сказал он после паузы. – Следует из установлений, обычаев и обязанностей.
– Но обычай не делает вещь правильной.
– Не делает. – Ответ оказался лучше, чем я ожидал.
– Тогда как узнать, правильный ли обычай? – Карл Карлович вздохнул.
– Ваше высочество, если вы рассчитываете, что я сейчас между супом и жарким разрешу вопрос, которым люди занимаются несколько тысяч лет, вы слишком высокого мнения о своём воспитателе.
Паткуль немедленно сказал:
– Я тоже так думаю.
– Тебя никто не спрашивал.
– Наконец-то за обедом возник вопрос, на который можно ответить сразу.
Мердер улыбнулся, и разговор был закрыт. Но одна его фраза осталась со мной: «Из самого положения это не следует». Её вполне мог произнести человек 1830 года, и это было полезным напоминанием. Нельзя было обращаться с эпохой как с единым мозгом. Норма существовала, но внутри неё люди спорили, сомневались, смягчали, ужесточали, нарушали собственные правила и придумывали основания для новых. История нравов не двигалась строем от одной общей установки к другой. В каждом времени было несколько конкурирующих представлений о допустимом, просто границы их распространения отличались. Поэтому особенно интересно мне стало наблюдать не редкие жестокости, а обычную доброту.
В предрождественские дни её вокруг было много. Маман занималась подарками не только для детей и родственников. Через её комнаты проходили списки прислуги, придворных, воспитанниц разных учреждений, людей, которым полагалось что-то передать, помочь, послать деньги или вещь. Она могла полчаса спорить, достаточно ли тёплая материя предназначена для какой-то женщины, которую я никогда не видел, и тут же совершенно спокойно говорить о другой женщине как о человеке, чья главная удача в жизни будет состоять в хорошем браке. Никакого противоречия она не ощущала. Её моральный мир был не менее искренним оттого, что его границы не совпадали с моими. Однажды я застал её за длинным столом с бумагами, коробками и несколькими маленькими футлярами. На соседнем кресле лежал свёрток ткани, на полу стояла корзина. Маман говорила с фрейлиной по-французски, сверяя имена. Увидев меня, она сразу прикрыла рукой маленькую коробку.
– Тебе сюда нельзя.
– Почему?
– Потому что ты любопытный.
– Это не причина.
– Для матери вполне достаточная. – Я остановился у двери.
– Тогда зачем меня пустили?
– Вероятно, потому что охрана дворца ещё не получила полного описания твоих новых недостатков. – Я подошёл ближе.
– Я ничего не буду смотреть.
– Уже смотришь.
– На бумаги.
– Особенно опасно. – Она всё-таки разрешила остаться, но пересадила так, чтобы часть подарков оказалась вне моего поля зрения. Я наблюдал, как она сверяет списки, и спросил, знает ли лично всех людей, которым что-то посылает.
– Конечно нет.
– Тогда как выбираешь?
– Мне пишут. Я спрашиваю тех, кто знает. Иногда люди сами обращаются.
– А если они обманывают? – Маман подняла глаза.
– Папа был прав.
– В чём?
– Ты теперь действительно способен испортить вопросами что угодно.
– Я серьёзно.
– Я тоже. Конечно, иногда обманывают. Значит, иногда подарок получает тот, кому он не нужен.
– Тебя это не сердит?
– Сердит.
– Тогда почему продолжаешь? – Она удивилась.
– Потому что другим нужен. – Ответ снова оказался проще моей конструкции.
– А если нельзя проверить всех?
– Саша, если я буду помогать только тем, про кого могу знать совершенно всё, мне останется помогать тебе, и то не всегда.
Я рассмеялся. Она продолжила писать, а потом вдруг сказала, не глядя на меня:
– Мне нравится, что ты теперь обо всём спрашиваешь.
– Даже когда порчу подарки?
– Даже тогда. Только иногда вспоминай, что человеку можно сначала дать подарок, а потом исследовать его устройство.
– Постараюсь.
– Ты это уже говорил Папе про выздоровление.
– И выздоровел. – Маман улыбнулась.
– Это правда.
Я смотрел на неё и думал, что передо мной очень хороший человек. Не в историческом смысле, не как фигура, которую нужно расположить на шкале прогрессивности, а в самом простом: ей нравилось делать другим хорошо, она тревожилась о близких, старалась не причинять лишней боли, умела быть щедрой и внимательной. При этом множество вещей, которые в моей прежней нравственной системе требовали объяснения, для неё объяснения не требовали вовсе. Такая комбинация постепенно разрушала ещё одну удобную схему: будто этические изменения происходят потому, что хорошие люди побеждают плохих. Гораздо чаще хорошие люди начинают иначе понимать, что именно является добром.
Рождественская неделя усилила ещё одну сторону новой жизни, которую до этого я мог большей частью воспринимать как учебный предмет. Религия здесь была везде, но не в том смысле, что окружающие беспрерывно говорили о Боге. Как раз говорили они о Нём заметно реже, чем некоторые современные люди, превращавшие религиозность в особый вид публичной идентичности. В этом доме вера не нуждалась в постоянном назывании, потому что была встроена в расписание: утренняя молитва, Закон Божий, иконы в комнатах, крестное знамение перед определёнными действиями, богослужения, посты, праздники, именины. Фраза «если Бог даст» появлялась без всякой демонстративности там, где я прежде сказал бы «если всё будет нормально». Первое время я выполнял религиозные действия почти автоматически. Это тело знало их лучше моего сознания. Рука сама складывала пальцы для крестного знамения, ноги знали, когда поклониться, язык помнил молитвы, которых Александр Маркович никогда не учил целиком. В первые дни после болезни это просто вошло в общий список необъяснимых навыков рядом с французским и верховой ездой. Потом пришлось определить собственное отношение.
В прежней жизни я был агностиком не из воинствующей осторожности и не потому, что считал верующих менее рациональными. Мне просто не хватало оснований утверждать то, чего я не знал. Существование Бога относилось к категории вопросов, по которым мир не предоставил мне достаточного набора данных. Можно строить философские аргументы, обсуждать происхождение сознания, космологию, религиозный опыт, но всё это не превращалось для меня в знание. После смерти ситуация, казалось бы, должна была измениться: я умер и проснулся за двести лет до собственного рождения. Очень весомый аргумент в пользу того, что прежняя картина мира неполна, но не в пользу конкретной теологии. Если необъяснимое произошло, из этого не следовало автоматически, что православное описание устройства Вселенной стало истинным во всех подробностях. Ровно так же необъяснимое перемещение сознания не доказывало индуизм, буддизм, христианство или гипотезу неизвестной физики. Профессиональная привычка не позволяла перепрыгнуть от «я столкнулся с невозможным» к «следовательно, вот конкретное объяснение невозможного». И всё-таки религиозная практика теперь ощущалась иначе, особенно накануне Рождества.
Герасим Петрович Павский не был похож на человека, который хочет поймать ученика на недостаточной вере. На занятиях Законом Божиим он говорил спокойно, часто объяснял значение текста, разбирал слова и исторические обстоятельства. Для меня это было значительно удобнее, чем если бы он требовал непрерывного выражения благочестивого чувства. В один из последних уроков перед праздником мы читали евангельский рассказ о Рождестве. Я слушал знакомые фразы и неожиданно понимал, что впервые в жизни читаю их внутри общества, для которого это не культурный текст и не предмет частного убеждения, а история, задающая календарь. После занятия Павский закрыл книгу.
– На сегодня довольно. – Я поднялся вместе с остальными.
– Александр Николаевич, задержитесь на минуту. – Я остался. Он не выглядел ни суровым, ни особенно торжественным.
– Карл Карлович говорит, вы после болезни много думаете. – Я внутренне усмехнулся. Кажется, эта формулировка уже стала официальной семейной версией происходящего.
– Наверное.
– Это хорошо. Только не всегда полезно думать одному. Если что-нибудь в моих уроках непонятно или кажется трудным, спрашивайте.
– Я спрашиваю.
– О фактах. Я говорю не только о фактах. – Вот здесь мне впервые стало немного неуютно. Не потому, что он что-то подозревал, конечно. Просто область разговора подошла к месту, где правдивый ответ мог оказаться социально неудобным.
– Хорошо, – сказал я. – Павский внимательно посмотрел на меня и, к моему облегчению, не стал требовать немедленных откровений.
– И ещё. Завтра служба будет долгой. Вы недавно болели. Если устанете, скажите Карлу Карловичу. Благочестие не состоит в обмороке. – Я невольно улыбнулся.
– Я постараюсь не доказывать веру таким способом. – Он тоже улыбнулся.
– Вот и прекрасно.
На следующий день я стоял на службе и думал значительно меньше, чем ожидал. Это было, вероятно, самым честным способом пережить её. Свет свечей, запах ладана, голоса хора, блеск облачений, знакомые движения людей вокруг создавали пространство, которое трудно было свести к утверждениям о существовании Бога.