Евгения Небова – Освободитель. Том первый (страница 8)
Скрывать от Мэри что-либо было трудно. В одно утро она появилась на нашей половине до окончания занятия и, не обращая внимания на Арсеньева, который как раз пытался заставить Паткуля найти на карте уездный город, прошептала мне достаточно громко:
– Я знаю, где моя ёлка. – Паткуль мгновенно потерял интерес к географии.
– Где?
– Тебе не скажу.
– Тогда ты ничего не знаешь. – Мэри посмотрела на него с презрением.
– Какая связь?
– Если знаешь, можешь доказать.
– Почему я должна тебе что-нибудь доказывать?
Иосиф тихо сказал, не поднимая головы от карты:
– Не должна. Но теперь он не отстанет. – Константин Иванович снял очки.
– Великая княжна, я правильно понимаю, что вы прибыли для того, чтобы окончательно уничтожить занятие, которое ваши братья по воспитанию до вас только повредили?
– Я только на минуту.
– Это всегда самые опасные минуты. – Мэри подошла ко мне и наклонилась к уху.
– В комнате рядом с кабинетом Маман. Я видела, как туда внесли дерево.
– Одно дерево ничего не доказывает. – Она отстранилась и посмотрела подозрительно.
– Ты теперь всегда так разговариваешь?
– Как?
– Как Василий Андреевич.
Паткуль немедленно вмешался:
– Нет, хуже. Василий Андреевич иногда отвечает.
– Я всегда отвечаю.
– Ты отвечаешь вопросом.
– Это тоже ответ.
– Нет.
– Почему? – Паткуль торжествующе повернулся к остальным.
– Вот! – Арсеньев постучал карандашом по столу.
– Я начинаю понимать Карла Карловича. Ещё месяц назад главным препятствием для образования наследника была его склонность отвлекаться. Теперь главным препятствием является его нежелание прекращать разговор после того, как он отвлёкся. – Мэри засмеялась.
– Значит, я права. Он стал ужасно серьёзный.
– Неправда, – сказал я. – Вчера я бросил в Паткуля подушкой.
– Сначала ты пятнадцать минут доказывал, что он неправильно считает очки, – напомнил Иосиф.
– Это не отменяет подушку. – Арсеньев вздохнул.
– Полагаю, государство может быть спокойно. Его будущий глава всё ещё способен к необходимому легкомыслию. Теперь, может быть, вернёмся к карте?
Мэри ушла, пообещав после обеда сообщить новые сведения о ёлках. Арсеньев вернул Паткуля к уездному городу, а я ещё некоторое время думал о том, как естественно окружающие приняли мою перемену. Они действительно её заметили. Было бы странно, если бы не заметили: я стал дольше заниматься, меньше пытался отделаться от скучного предмета, чаще спрашивал и иногда возвращался на следующий день к разговору, который прежде наверняка забыл бы к ужину. Но ни одному человеку не пришло в голову искать в этом тайну. Саша тяжело переболел, едва не умер, после болезни стал серьёзнее. Именно так всё и выглядело изнутри обычной человеческой биографии, и, более того, взрослым это нравилось. Жуковский однажды сказал Мердеру при мне, что болезнь, при всей своей жестокости, «будто раскрыла в нём какую-то дверцу, которую прежде приходилось толкать снаружи». Мердер ответил, что предпочёл бы в будущем пользоваться менее опасными педагогическими средствами. Папа, узнав от них, что я стал охотнее заниматься, сперва спросил, не завышают ли они достижения больного из жалости, потом несколько дней наблюдал сам и вечером за ужином сказал:
– Так, значит, правда.
– Что?
– Карл Карлович уверяет, что теперь тебя приходится отрывать от вопросов.
– Иногда.
– Раньше тебя приходилось возвращать к ним.
– Я был моложе. – Папа посмотрел на меня несколько секунд, затем рассмеялся.
– Невероятно. Человек, которому двенадцать с половиной лет, презирает себя в двенадцать лет и четыре месяца.
Маман сказала по-французски:
– Не смейся. Он действительно изменился.
– Я вижу.
В её голосе не было тревоги. Она смотрела на меня тем особенным материнским взглядом, в котором удовольствие от ребёнка почти невозможно отличить от желания немедленно поправить ему воротник. Папа тоже выглядел довольным, хотя сделал всё возможное, чтобы похвала не превратилась в торжественную церемонию.
– Главное, Саша, не реши теперь, что серьёзность состоит в том, чтобы всё время иметь серьёзное лицо. Из этого получаются самые невыносимые люди.
– Я знаю нескольких.
– В двенадцать лет? – Я успел остановиться.
– В книгах.
– Это безопасный ответ.
Мэри, сидевшая рядом с Маман, вмешалась:
– Он правда стал скучнее.
– Неправда.
– Вчера я рассказывала тебе про платье, а ты спросил, сколько человек его шило. – За столом засмеялись. Я почувствовал, что краснею.
– Мне стало интересно.
– Именно это я и говорю.
– А сколько? – спросил Папа. – Мэри замолчала.
– Не знаю.
– Вот видишь, – сказал я.
– Что вижу?
– Теперь тебе тоже интересно. – Папа поднял палец.
– Осторожно, Мари. Ещё немного, и он заставит тебя изучать производство платьев.
– Тогда я больше ничего ему не расскажу.
Разговор ушёл в другую сторону, но мне ещё долго было приятно оттого, что новая серьёзность никому не казалась болезнью. Она просто стала ещё одной чертой Саши. Возможно, через год никто уже не будет помнить, каким именно я был до горячки, кроме людей, которые знали меня особенно близко. Человеческая память удивительно быстро редактирует характер задним числом: нынешний человек становится естественным продолжением прежнего, а противоречия объясняются возрастом, обстоятельствами и тем, что «он всегда был к этому склонен». В прежней профессии подобные реконструкции чужой биографии были привычным материалом. Теперь я наблюдал такую реконструкцию изнутри и впервые находил её чрезвычайно удобной.
После занятий мы с Иосифом и Паткулем получили несколько часов почти полной свободы, то есть свободы в том смысле, который существовал у двенадцатилетних детей императорского дома: никто не заставлял нас учиться, но по крайней мере двое взрослых знали, где мы находимся, ещё один периодически проходил рядом, а выйти за пределы назначенных помещений без сопровождения всё равно было невозможно. Паткуль предложил идти смотреть, действительно ли Мэри обнаружила ёлку. Иосиф отказался, потому что решил не подглядывать. Я спросил, почему.
– Потому что потом будет неинтересно.