18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгения Небова – Освободитель. Том первый (страница 4)

18

– Каждый день.

– Я его видел?

– Иногда. Думаю, не узнавал. Один раз так крепко схватил его за руку, что он потом всем показывал следы и говорил, что это хороший признак.

Образ Николая Первого, гордо демонстрирующего отпечатки пальцев больного сына, не помещался в привычную историческую рамку. Я спросил, придёт ли он сегодня.

– После доклада, если ты не уснёшь раньше.

Николая я услышал раньше, чем увидел. Тяжёлые быстрые шаги в соседней комнате вызвали мгновенное телесное напряжение, но не страх. Я ещё успел удивиться этому знанию, когда дверь открылась. Он был именно таким и совсем не таким, как на портретах: высокий, прямой, в мундире, с узнаваемым профилем, но живое лицо оказалось намного подвижнее. На изображениях Николай Павлович представлял власть, порядок и императорскую функцию. В дверях он оставался государем, а увидев меня, за два шага сделался отцом.

– Ну что, Саша?

Он говорил по-русски. Я машинально попробовал приподняться, и Николай сразу поднял ладонь.

– Лежи. Не вздумай изображать передо мной здорового.

Я послушался. Он сел у постели, несколько секунд рассматривал меня, потом сказал:

– Лучше.

Я ответил, что доктор тоже так считает.

– Доктор иногда говорит разумные вещи. Особенно когда его слушаются.

– Это намёк?

– Это приказ.

Я улыбнулся, и именно тогда всё окончательно стало сложнее: я знал эту улыбку в ответ, интонацию разговора, собственную готовность чуть-чуть спорить, но не переходить границу.

Николай положил ладонь мне на голову, медленно провёл по волосам и на мгновение закрыл глаза. Меня накрыло совершенно необъяснимым спокойствием. Если бы я находился в состоянии исследовательского интереса, можно было бы долго рассуждать об эмоциональной памяти, но в тот момент мне просто захотелось плакать, и я с некоторым раздражением подавил желание.

– Маман говорит, ты уже пристаёшь ко всем с вопросами, – сказал он.

Я ответил, что почти ничего не помню о последних днях.

– И хорошо. Нечего там помнить.

– Мне сказали, я всех напугал.

– Это правда.

Под глазами у него были тёмные тени. Я спросил:

– Тебя тоже?

Николай посмотрел почти удивлённо.

– Конечно.

Ответ был настолько простым, что мне стало неловко за сам вопрос.

– Я почему-то думал...

– Что?

Я не мог сказать, что Николай Первый из учебника не должен бояться смерти ребёнка.

– Не знаю.

Он хмыкнул и поправил край одеяла.

– Вот и не думай пока слишком много. У тебя для этого будет достаточно времени.

Совет оказался хорошим. Он рассказал, что занятия отменены, что Мердеру велено не подпускать ко мне книги, пока доктор не разрешит, и что Мэри уже пыталась убедить фрейлину пропустить её в комнату. Потом неожиданно замолчал и посмотрел серьёзнее.

– Саша, просто поправляйся.

Я не сразу понял, зачем он это сказал. Вероятно, всё остальное уже было сказано врачам и воспитателям: распоряжения, прогнозы, вопросы, требования. Сыну оставалась только эта просьба.

– Постараюсь.

– Не постараешься. Сделаешь.

– Хорошо.

Он поцеловал меня в лоб и ушёл так же быстро, как пришёл. После этого я долго смотрел на закрытую дверь. Даже если всё вокруг было произведением моего мозга, этот мозг совершенно определённо поместил меня в семью Николая Первого и дал эмоциональную память его сына. Я всё ещё не знал, реально ли это, но уже знал, что мне небезразлично. Разница оказалась важнее, чем хотелось.

Жуковский появился к вечеру. Его имя сообщили заранее, поэтому никакого эффекта узнавания не произошло. Я успел подготовиться к встрече с Василием Андреевичем как с очередной исторической фигурой и почти сразу обнаружил, что подготовка бессмысленна: живой человек опять оказался интереснее собственной фамилии. Он сел возле постели, внимательно посмотрел и сказал:

– Я обещал вашей сестре доложить, достойны ли вы посещения. Поэтому буду строг.

Я спросил, что будет, если я недостоин.

– Тогда, боюсь, Мария Николаевна всё равно придёт, только без разрешения.

– Значит, от вашего решения ничего не зависит.

– Вы опасно быстро возвращаетесь к логике.

Он рассказал про начатую до болезни книгу, процитировал строку, и следующая возникла у меня в голове сама. Жуковский удовлетворённо заметил:

– Вы помните.

– Некоторые вещи.

– Остальное вернётся. А если что-нибудь не вернётся, выучим снова. Велика беда.

Мне понравилось это отношение: никакой драмы из памяти, которая может оказаться просто знанием, требующим восстановления.

Мы поговорили недолго. Жуковский не рассматривал меня как загадку и не пытался обнаружить перемену характера. Для него перед ним находился мальчик, переживший тяжёлую горячку и постепенно возвращающийся к обычной жизни. Именно это отношение постепенно успокаивало и меня. Никто не устраивал экзамена на подлинность. Никому не требовалось объяснение невозможного, которое я сам не мог дать. Когда позднее, оставшись один, я снова задал себе вопрос «что делать с людьми», ответ впервые оказался неожиданно простым: пока ничего. Они не требовали от меня доказательств, а я не имел объяснения. Значит, можно было хотя бы не превращать каждый разговор в проверку собственной подлинности.

Поздно вечером я попросил дневник. Тетрадь принесли вместе с чернильницей и пером, хотя Мердер сразу предупредил, что писать долго не позволит. Сам факт существования дневника поразил меньше его содержания. Я открыл несколько страниц до болезни и увидел мальчика, который действительно существовал: короткие записи об уроках, прогулках, братьях и сёстрах, о том, где был Папа и что сказала Маман. Иногда собственное мнение, иногда простое перечисление событий. Никакого будущего Александра Освободителя. Обычный хорошо воспитанный двенадцатилетний ребёнок, только живущий в совершенно необычных обстоятельствах. Я читал медленно. Вот он радовался поездке, вот сердился на урок, вот писал о Мэри, вот был доволен похвалой отца. До этой минуты прежний Александр существовал как теоретическая проблема: откуда взялись мои навыки и привязанности? Теперь у проблемы появился почерк.

Я провёл пальцем по строке и подумал: куда ты делся? Ответа не было. Возможно, мальчик умер в горячке. Возможно, не умер, а всё ещё каким-то образом является частью того, что я называю собой. Возможно, шестидесятилетняя память Воскресенского стала дополнением к его сознанию, и вопрос «кто из нас настоящий» поставлен неправильно. Второго голоса внутри не существовало, зато язык, движения, узнавание и любовь к этим людям откуда-то взялись. Разбираться придётся позже, если вообще возможно.

Я взял перо. Рука знала, как его держать.

С письмом обнаружилась ещё одна странность. Старую орфографию я знал и прежде. Читал дореволюционные издания, работал с текстами девятнадцатого века, знал, зачем в слове стоит ять, где полагается десятеричное «i» и почему твёрдый знак упрямо торчит в конце слова, хотя ничего там не обозначает. Читать всё это никогда не составляло труда. Но читать и писать оказалось не одним и тем же навыком.

Внутри головы слова по-прежнему возникали так, как я привык писать их всю взрослую жизнь. Чтобы перенести фразу на бумагу, приходилось на долю секунды задерживать её и как будто пропускать через ещё один слой: здесь «ѣ», здесь «і», здесь конечный «ъ». Иногда я успевал подумать раньше руки. Иногда наоборот: пальцы сами выводили букву, которую Александр Маркович ещё не выбрал, и только потом я понимал, что Саша написал правильно. Особенно хорошо тело помнило не правила, а само письмо. Наклон, соединения, нажим пера, расстояние между строками получались без всякого участия мысли. Мой прежний почерк был совсем другим, да и от руки в последние годы я писал настолько редко, что несколько страниц подряд уже казались упражнением. Эта маленькая рука могла писать долго, ровно и значительно красивее меня.

Получалась забавная вещь: содержание фразы приходилось придумывать заново, орфографию временами сознательно переводить на язык моего нового времени, а рука при этом знала, как всё это должно выглядеть на бумаге, лучше меня. Если я действительно останусь здесь надолго, подумал я, возможно, однажды перестану замечать лишнюю букву в конце слова. Пока же каждая такая буква напоминала, что даже собственное письмо мне теперь приходится немного переводить.

Закончив, я перечитал последние строки: «Я быстро устаю. Всё кажется знакомым, хотя многое я не могу вспомнить как следует. Наверное, после болезни это пройдёт». Слово «наверное» понравилось мне больше всего. Оно было правдой, ничего не объясняло сверх того, что я действительно знал, и оставляло будущему право оказаться любым.

Глава 2

9 ноября 1830 года

Вчера вечером у Маман было довольно много гостей. Я был представлен князю Александру Николаевичу Голицыну и потом довольно долго с ним говорил.

Он очень любезный человек и обращается со мной совершенно серьёзно, что мне сперва понравилось. Но у него есть удивительное свойство всякий предмет продолжать гораздо дальше того места, где он, по моему мнению, уже совершенно окончен. Мы начали с книг, потом незаметно дошли до воспитания, от воспитания до характера, от характера до обязанностей человека перед Богом и, кажется, могли бы таким образом дойти до устройства всей жизни, если бы нас не прервали.

Самое неудобное, что Александр Николаевич говорит вовсе не глупости. Напротив, многое из сказанного мне кажется справедливым. Поэтому нельзя даже утешаться тем, что слушаешь вздор. Просто после некоторого времени начинаешь желать, чтобы справедливая мысль наконец перестала получать новые доказательства.