Евгений Войскунский – журнал "ПРОЗА СИБИРИ" №3 1995 г. (страница 72)
Заманчиво!
Но все-таки, помечтав месяц, я со вздохом сказал Дыне, что не поеду с ним, жалко бросать маму и папу, они будут очень огорчены. Проявил рассудительность... и струсил немножко.
Дыня, однако, не утихомирился, разработал программу подробнее, составил команду, включив в нее, никого не спрашивая, шесть человек и раздал записки: „Будь готов 19-го числа". Лично я, повзрослев на полгода, отнесся к этой записке пренебрежительно, даже не сохранил ее для истории.
Однако всерьез ее восприняла мама Селедки.
Селедка — тоже прозвище. Чудаковатый парень был, поздний ребенок пожилых родителей. Отец его был очень известный человек, герой революции 1905 года, в честь него даже переулок назван в Москве. И однажды, когда учительница дала нам домашнее задание на тему: „Как мы питаемся дома“, идейный папа, чтобы не выделяться среди простого народа, велел написать сыну: „Едим картошку и селедку".
Как выяснилось на завтра, картошкой и селедкой у нас не питался никто. И с того дня, отныне и навеки, послушный Миша получил прозвище Селедки.
И этого Селедку великий соблазнитель Дыня вовлек в план побега в Индию. Мало того, к разработанному, маршруту прибавил роковое примечание: „Пищу добывать будем разбоем и грабежом".
Я тоже получил записку: „Будь готов 19-го числа".
И вот в роковой день 19-го я стою перед растерянной, с красными пятнами на лице, чуть не плачущей нашей Зинаидой Марковной.
И она, ничего не понимая, все лепечет: „Этот Миша их (Селедка), он совсем сумасшедший". А я, любимец ее, ничего не могу объяснить, никак нс могу сказать, что никто не собирался добывать пищу грабежом и разбоем, вообще и бежать не собирался.
Результаты были совершенно непредсказуемы. Я вдохновился и описал побег в Индию в стихах (более, чем посредственных), совершенно несправедливо взвалив вину не на Дыню-провокатора, а на несчастного Селедку.
Мой же отец, прочтя эти стихи, пришел к выводу, что у него действительно выдающийся многообещающий сын и надо поощрять его творчество. Тут же, немедленно, побежал в Столешников переулок в редакцию „Всемирного Следопыта", принес мне четыре номера сразу и подписку на целый год.
Так я стал страстным читателем лучшего нашего журнала фантастики и приключений, а затем и приложения к нему — журнала „Вокруг света" московского (был еще и ленинградский „Вокруг света"), где печатались с продолжением „Человек-амфибия" и „Продавец воздуха", и другие произведения А. Беляева. Так что шедевры эти я читал порционно, две недели ожидая, что же будет дальше с земноводным Ихтиандром. Кроме того, к тем журналам в качестве приложения давались 48 томов Джека Лондона, 24 — Жюля Верна и 24 — Герберта Уэллса.
Вот оно — мое литературное образование.
Кого благодарить — Дыню или Селедку?
Не помню точно, когда я твердо решил, что хочу стать писателем. Кажется, в шестом классе. Во всяком случае, в седьмом, проходя педологические испытания, нечто вроде определения коэффициента Ай-Кью, я написал, что намерен быть писателем или же химиком. Педологию, впрочем, осудили и отменили на следующий год. Наука о наследственных способностях никак не укладывалась в ведущую нашу идею: все решает среда; люди равны, все от рождения талантливы, каждый может все, если будет руководствоваться единственно истинным учением...
Но меня педологи еще успели испытать, проверили, силен ли я в синонимах и омонимах, много ли знаю прилагательных и умею ли проследить перекрещивающиеся кривые. А вывод сделали четкий: „Рекомендовать идти в химическое ФЗУ, или продолжать образование по химической линии".
Способностей к литературе не обнаружили. Может быть, и правда, к любому уменье приходит с усердием.
Писал я усердно. Писал стихи, сочинил детектив (прескверный), писал о школе, и, конечно, фантастику. Не самая первая, но вполне солидная по размеру повесть называлась „Первый Гритай". (Правильнее „грейт-ай“, я ошибся в произношении). Гритай был сверхчеловеком, представителем нового вида, следующего за Гомо сапиенс. И появился он по всем правилам науки, благодаря воздействию зноя и радиации при соитии его родителей. Я еще проходил генетику в школе, Лысенко не успел ее изничтожить.
Осознав, что он высшее существо, гритай приходит к выводу, что его вселенская задача — уничтожить устаревшее, изжившее себя человечество — низшую породу. Но логике вопреки, он зачем-то рассказал о своих намерениях доктору, и тот, спасая человечество, укокошил негодяя.
Нормальная научно-фантастическая тема, не потерявшая интереса и по сей день, использовалась не раз, в том числе братьями Стругацкими. В повести „Жук в муравейнике" они тоже уничтожили своего гритая, в повести „Волны гасят ветер" выдворили всех гритаев с Земли. Почему-то никому не пришло в голову подтянуть человека до высшего уровня. Гритаям тоже не пришло в голову подтягивать.
Впрочем, мы же не стараемся подтянуть до своего уровня обезьян.
„Первого Гритая" я читал знакомым, выслушивал похвалы, но в редакцию не предложил. Пожалуй и некуда было. Вместе с НЭПом и частными издательствами фантастика была вытравлена начисто. Не до того. Пятилетка. Выполнять надо было ее в четыре года. Только через год спохватились, что интересное чтение молодежи тоже необходимо.
И „Гритай" лег в архив. А к тому же как раз в это время в школе у нас начался литературный реннесанс.
Школа в ту пору переживала период перестройки. До того директором у нас был бывший владелец ее — Иван Иванович, очень строгий мужчина в черном пиджаке и пенсне. Но в 30-м году его заменила выдвиженка из рабочих, появился бригадный метод (один отвечает, пятерым ставят отметку), учителя менялись ежеквартально, особенно по политэкономии. Политэкономию давали нам в шестом классе и в седьмом. При этом каждый вновь приходящий справлялся, что мы проходили и велел тут же забыть: „Это был левый загибщик", или „Это был правый уклонист". Так что мы не удивились, когда нам объявили, что наша учительница литературы и русского языка — совершенно безвредная и достаточно толковая дама со светлыми буклями, покидает нас, а не ее место придет новый литератор.
Не могу сказать, что мы очень уж любили прежнюю учительницу. Проходили, „прорабатывали" у нее классиков как полагается. „Горе от ума" вслух читали в лицах, мне достался Фамусов, сколько помнится. Ушла и ушла, дело привычное. Но новому учителю мы решили устроить бенефис, проучить новичка, чтобы нас опасался. Дескать, „знай наших".
Бенефис же заключался в небольшом концерте. Ничего особенного. Он себе говорит, а мы все мычим с закрытыми ртами.
И вот в назначенный день (дату могу назвать — 1933 год, 17 февраля) появляется небольшого роста очень яркий брюнет с большим ртом и прямым решительным носом — колуном, бахает на стол облезлый, туго набитый книгами портфель, вываливает из него десятка два томов, отнюдь не учебники... и читает нам увлекательную, не для школьников, для студентов, лекцию о рукописях Пушкина.
Мы не мычали и не гудели. Мы слушали развесив уши все сорок пять минут без единого звука. И еще сорок пять минут на втором уроке. А после второго урока, когда новый учитель объявил об организации литературного кружка, я первый подошел к столу и предложил ему прочесть мой новый рассказ.
„На вокзале" назывался тот рассказ, и написан был со слов отца. Тогда он занимался проектированием городов Кузбасса, часто ездил в Сибирь, и в Новосибирске видел случай ужасный по жестокости и вынужденной черствости. Старика задавил поезд, а старуха с дочками не остались его хоронить, уехали с тем же поездом, потому что уехать им было нужно, а старик уже мертв, ему ничем не поможешь.
— Как ваша фамилия? — спросил новый учитель.
— Такая же как ваша, — сказал я.
Семен Абрамович Гуревич, тогда еще совсем молоденький (всего на шесть лет старше нас), впоследствии стал очень известным педагогом в Москве. Были у него и книжки по педагогике, но писал он без вдохновения, он был просто учителем божьей милостью. В квартире его жил не он, а книги. Книги на полках, на стульях, на кушетке, на полу, в кухне и передней. И где-то в закутках между книгами как-то ютилась жена, а потом выросли и дочки, одна из них ныне очень известная артистка. Семен Абрамович с гордостью водил нас, бывший класс, на ее выступления.
Самое удивительное, что во всем этом книжном наводнении хозяин разбирался великолепно, мгновенно вытаскивал нужную.
И литературный кружок открылся, и сделался смыслом школьной жизни. Семен Абрамович затевал диспуты, соревнования авторов, был устроен суд над сентиментальной Лидией Чарской, бывали особые задания, связанные с театром, живописью, историей (родню драматурга Островского доводилось мне разыскивать). У доски отвечать можно было все, что угодно; не обязательно на вопрос, лишь бы ты проявил интерес, старание, и вышел за рамки обязательного. Семен Абрамович много лет спустя припомнил, как на вопрос о „Железном потоке" я вышел к доске и, начертив на ней карту Кавказа, рассказал историю похода. А для меня велик ли труд был карту начертить? И сейчас, любую страну, пожалуйста.
Не литературу, а общую культуру преподавал нам этот учитель.
Еще одна затея. Ему пришла в голову идея составить историю нашей школы, собирать материалы, опрашивать старых учителей, добывать дневники. Вот это увлекало нас больше всего. Всем нам было 15—16 лет, пора влюбленности, все подробности обязательно надо было записать: что Он сказал и как посмотрел при этом, и как Она усмехнулась, и как отвернулась, хотя... И начался обмен дневниками, заглядывание в чужие дневники, даже изготовление для обмена. Я-то сам дневник не вел, знал, что не хватит терпения каждый день записывать, „полудневник" у меня сохранился с отчетом только о чрезвычайных событиях. Но ради обмена я сочинял фальшивый — с подробным описанием моей любви к несуществующей девушке Вере.