Евгений Войскунский – журнал "ПРОЗА СИБИРИ" №3 1995 г. (страница 74)
Именно тогда, к концу 1938 года до Сталина дошло, что он переборщил с расстрелами. Как обычно, он свалил вину на пособника, железного наркома Ежова, а некоторое послабление поручил следующему наркому — Берии. Берия и смягчение, странно звучит, правда? Некоторое послабление получила и литература, любовь вышла из-под запрета.
А весной 1939 года и у меня прорезался первый литературный успех.
Я написал небольшую „Повесть о надежде" — грустную историю юноши, попавшего под грузовик. Он выжил, но остался калекой, с парализованными ногами, инвалидом в девятнадцать лет. Учиться ему было незачем, друзья приходили из жалости, постепенно ушла и любимая девушка — спортсменка. Жизнь стала ненужной и бессмысленной. Но, конечно, я не мог обойтись без надежды и фантастики. У парня нашлись новые друзья, которые привлекли его к исследовательской работе по сращиванию нервов (тогда это была фантастика). Появился смысл жизни... и надежда на излечение.
Некая перекличка с духом времени была в той повести. Многих вышибла тогда и искалечила тяжеловесная сталинская машина, многие бывшие друзья обходили из осторожности калеку... политического.
Как раз в это время был объявлен всесоюзный конкурс на киносценарии. Разрешалось присылать и темы для фильма. Я послал „Повесть о надежде". В надлежащий момент появился список лауреатов, меня там не было естественно. Но еще месяца через полтора пришло письмо о том, что я зачислен в группу перспективных, приглашаюсь посещать занятия в Доме Литератора.
И вот я уже литературная личность, сижу в высшем творческом гнезде, что на Поварской, в парадной комнате на хорах над рестораном. Тогда было еще только одно старое здание, с одним единственным залом заседаний, где и хулили, и кутили, принимали, исключали и устраивали гражданские панихиды.
И некий модно одетый критик с холеной остроконечной бородкой поучал нас, говоря, что не следует браться за фильмы исторические, политические, приключенческие, комические, их напишут опытные люди и без нас. Само собой разумеется, не следует касаться зарубежной тематики, за границей мы не были, ничего толкового не напишем, а задача наша описать нового человека, рожденного советским обществом. Пунктиком был этот новый человек в тогдашнем литературоведении. Вот и Кассиль говорил нам о новом человеке, по новому думающем даже под одеялом.
Ко мне прикрепили личного платного консультанта, я даже в ведомости расписывался после каждой встречи — что он действительно потратил на меня два часа. „Повесть о надежде" он забраковал за излишний натурализм, сказал, что нельзя показывать на экране калеку в течение полнометражного фильма и предложил поискать тему о новом человеке.
Я порылся в памяти и нашел там девушку 22 лет, депутата Верховного Совета, которая жила на нашей улице. Сам я ее не знал и не решался познакомиться, но конечно же 22-летний депутат это и есть новый человек. Биографию ей я придумал, но все равно у меня ничего не вышло. У меня мышление прозаика, кинематографического не было тогда, нет и сейчас. Я рассказываю историю мысленно вслух, кинематографист должен видеть эпизоды, видеть и показывать. Вообще фильм это не роман и не повесть, а новелла. В ней не так много событий, короткие реплики, разговоров может не быть совсем, но желательно, чтобы было много движения, автомобилей как можно больше. Консультант пытался объяснить мне это, но я упрямился, я не понимал, почему нельзя снимать кинохронику жизни. Но прежде, чем мы доспорили, я уже стоял в чем мать родила перед комиссаром и врачом. И в ведомости появилась надпись : „годен!"
Повторилось путешествие в товарном поезде. Из Ессентуков — 17 суток, к месту службы всего лишь 15. Спутники вздыхали: „Куды везут? Куды завезут?" Но я-то представлял географию, знал, где упираются рельсы в границу. И на пятнадцатый день наш вагон выгрузили на степном полустанке. По рельсам расхаживали военные в темносиних петлицах. В кавалерию я угодил.
Итак, кавалерия. „Скребницей чистил он коня". Час до завтрака, час после обеда, час перед ужином. Строевая, физическая, политическая подготовка, устав, сборка-разборка затвора. Стрелковая подготовка, но без стрельбы. Патрон стоит шесть копеек золотом, патроны надо беречь, оружие беречь, лошадей беречь. Уборка конюшни, уборка казармы, уборка снега. Свободного времени десять минут в сутки, чтобы чистый воротничок пришить.
На мою робкую просьбу выделить денек в неделю для заочного образования легла решительная резолюция: „Кончите службу, будете учиться".
Ни учиться, ни тем более писать.
Все-таки я исхитрился.
В загруженной до предела службе, специально организованной так, чтобы солдат не задумывался зря, все-таки были блаженные часы одиночества и покоя — часы караульной службы. Восемь часов в сутки ты один одинешенек, завернут в доху, огражден от посторонних метелью, кто пойдет тебя проверять ночью в сорокаградусный мороз? Стоишь и думаешь, о доме тоскуешь. А почему не в стихах?
А затем я припомнил рассказ о Маяковском, о том, как он шагал по прибрежным камням у Финского залива, добывая за сутки четыре строки, а в хороший день — восемь. Я решил тоже написать поэму. Лучшую в мире не брался, но мог бы создать самую длинную. Впереди были два года и вся жизнь. Я взялся. »
„Чудесная история вора, купца и мага“ — так называлась поэма. И начиналась „ин медиа рес“ — со смертного приговора:
Я очень гордился этой бытовой деталью. Золою топор палача чистит его жена. Чтобы блестел, чтобы на солнце с шиком сверкнул.
Но казнить героев я не собирался. Для того и был там маг, чтобы заколдовать, глаза отвести стражам. А потом, сбежав, герои должны были отправиться на поиски счастья и добраться до него в эпилоге, пройдя через всю историю человечества с питекантропа начиная. Размах! Не думаю, чтобы я надеялся написать все это. В чем счастье и где именно оно найдется, я не очень представлял. Но главное, я пустился в путь... Лучше всего писалось в карауле, иногда удавалось и в ночном наряде на конюшне, в строю я тоже придумывал рифмы, если только не подавалась команда „Запевай!“ И копились, копились, копились строки не лучшей в мире, но самой длинной поэмы. Само собой разумеется, длину ее надо было отсчитывать: сколько срок набралось — сто, двести, триста? К невыразительным цифрам — 249-я, 250-я, 251-я строка я добавил любезную мою географию: строки обозначали и километры, я пустился в странствие вокруг света. Позднее, когда я перешел на прозу, вместо строк я начал отсчитывать отработанные часы. И отсчитываю по сей день. И сопровождаю странствием по карте. В данный момент идет 58 228-й час моего литературного труда, добрался я аж до Суэцкого канала, вот куда меня занесло.
Я никому не рассказывал про мое чудаковатое развлечение, хотя оно ничем не страннее, чем собирание спичечных коробков, значков, или автографов или этикеток. Я коплю наработанные часы. Это даже дисциплинирует. День, когда я не провел три часа за столом — для меня потерянный день. А кроме того я узнал, что я не один такой на свете. Есть у меня напарник и даже очень почетный — доктор Любищев, герой романа Гранина. Любищев отсчитывал не только часы, но и минуты, подсчитывал месячные итоги, даже диаграммы цветные составлял, на что тратил время — несколько дней в году. Узнав о нем я получил возможность сравнивать. У него было несколько больше часов, но не принципиально; правда, я минуты не считал. Как и я, он очень разбрасывался: кристаллы, жучки, математика, общая биология, исторические трактаты. Но нашлась и существенная разница. Любищев в 23 года поставил цель: опровергнуть Дарвина, найти математическую теорию биологии. Начал с вывода, к нему подбирал подтверждающие факты, потому и перебрасывался в философию и историю. В общем теории не создал, Дарвина не опроверг. У меня получилось совсем иначе: я собирал факты, потом на основе фактов сделал вывод, в итоге, а не заранее. Но до моего вывода дело дойдет в самом конце при впадении в „море“. Пока еще идет пролог, предмышление.
Что касается „Чудесной истории", рекорд она не побила. Меня хватило на две тысячи строк — на две части пролога: рассказ вора о своем преступлении и рассказ мага; купца я даже не начал. Бросил же я потому, что улучшились условия: в штаб армии меня перевели, в канцелярию практически. Там я имел дело с топографическими картами (неизменно с картами), десять часов я сидел за столом, чертил, рисовал, с другими чертежниками лясы точил, голова была занята и не нашлось сосредоточенного времени для стихов. Постепенно остыл я к „Чудесной истории". И хорошо, что остыл. Я еще не нашел свою стезю.
Демобилизовался я в ноябре 1945 года, вернулся домой с твердым намерением стать писателем. Решил, что работать буду зверски, с утра до вечера — день положил на ученье (диплом мне предстоял и несколько предметов с последнего курса), а другой день — на литературу. И как же я взялся! От завтрака до полуночи за столом, и ни намека на усталость. Только об одном горевал: день подходит к концу, успел мало.