Евгений Шварц – Предчувствие счастья (страница 67)
10 июля 1954 г.
Город Поти с детских лет связывался с представлением о местности низменной, нездоровой. В Поти все больны малярией. Там в духанах висят объявления: «Порция хины — двадцать копеек». Позже, в двадцатые годы, в конце двадцатых — начале тридцатых услышал я, что город окружают джунгли, — и не клеилось у меня это представление с детским, с черноморским. Утром, выйдя из гостиницы, увидел я и в самом деле низменный город и такую же далекую окрестность в подкове невысоких гор. И вся огромная, заросшая зеленью долина показалась мне нездоровой, а город, чистенький, с выбеленными стенами, — в противоположность Хони, и Сестафони, и Самтредиа — скромным, живущим по мере сил, истощенным малярией. Принял нас суровый, стройный, молодой грузин, секретарь обкома, кажется. Впрочем, его власть простиралась как-то и на Батуми. Казалось мне, что гложет его какая-то мысль, тревога, далекая от нас и от осушения болот, о котором шла у нас речь. Впрочем, привычно и ясно, отличным языком он у карты рассказал нам, что Потийская долина пересекается Рионом, еще более богатым илом, чем плодоносный Нил. Течет Рион выше долины, настелил себе собственным илом ложе. Речки, некогда впадавшие в него, бегущие с гор, не впадают теперь никуда, заболачивают долину. И сам Рион после дождей выходит из берегов, низвергается со своего ложа. Муссолини хвастает, что приступил к осушению Кампаньи, но все эти работы ничтожны по сравнению с потийскими. Осушают болота тремя способами: валованием, дренажированием или с помощью самого Риона. Его воды направляют на болота, и они настилают илистое ложе. И вот мы в саду, огромном, промышленном. Он отвоеван у болот валованием. И садовник, седоватый человек, показывает нам прежде всего вал. Мы поднимаемся на вершину, нет, на гребень его, примерно двухметровой высоты. И я вижу наконец джунгли, воистину недостойные этого названия. Это болота, унылые и будничные, сплошь заросшие унылой и болезненной ольхой. В зарослях, в трясине — унылое, вялое движение.
11 июля 1954 г.
Что-то вяло булькает, всхлипывает, дышат ольховые поросли в своей дремоте — вот тебе и джунгли. Садовник пожаловался на змей, так и ползут в садовое хозяйство из болот. Рассказал, что ольху на болотах не рубят. Привязывают к верхушке канат, тянут, и корни без сопротивления вываливаются из ила. И мы сошли с поросшего травой, как бы уже природного, а не насыпанного вала в бесконечный сад. Было ему всего только пять лет, но таков уж был плодоносный рионский ил, что сад казался давним, взрослым, в полной силе. Садовник показал нам кустарник или невысокое дерево — так и мечется перед глазами через туман, через дымку девятнадцати лет это растение, а схватить не могу. Если разотрешь между пальцами его лист, тебя поражает розовый запах. Их него добывают розовое масло. Эвкалипты протянулись вдоль аллей, их очень хвалил садовник за быстроту роста. «Насосы, а не деревья — великолепно осушают сырость». Но главными в саду были растения, разводящие, не разводящие, а из которых добывались эфирные масла. И вдруг садовник перестал рассказывать, прищурился, глаза его приняли острое, прицеливающееся выражение. Канавка тянулась вдоль аллеи, и в канавке этой не квакала — орала, верещала лягушка, звала на помощь. Садовник — к канавке. И я увидел с отвращением змею, заглатывающую лягушку. Садовник ударил эту тварь палкой, лягушка вылетела из ее пасти, скрылась в воде канавки. Садовник, возбужденный и радостный после удачной охоты, хотел было поддеть змею на палку, чтоб мы ее разглядели, но она вдруг воскресла и уползла. Долго ходили мы по саду и восхищались без малейшего принуждения — очень уж славный вид строительства, очень уж наглядно отвоеванный у булькающего и всхлипывающего болота, окружал нас. В Поти погрузились мы на теплоход. Долго шли мы по илистому, желтому морю, которое не переходило постепенно в синее, а обрывалось. Только-только шел теплоход по желтым волнам — и пришла им граница, чуть расплывчатая, но достаточно отчетливая. И вот мы уже в синем море. Идем в Батуми.
12 июля 1954 г.
Итак, теплоход наш осилил море, тинистое, заболоченное, вот как мощен Рион, и словно ножом отрезано, и желтые волны, и потийские низменные берега. Батуми совсем иначе перестроил душу. Он оказался существом щеголеватым на незнакомый лад. И Одесса — город портовый, и Новороссийск, но в Батуми кафе сияли никелем, у прилавков возвышались высокие сидения, как в коктейль-холлах. В приморском парке — белые колонны, полукругом. Очень органичны здесь, у моря, на чистом небе. Посреди песчаной площадки пышная клумба, окруженная вместо изгороди крошечными фонтанчиками, пересекающимися водяными полукружьями. Вода била из земли и уходила в землю, точнее, в гравий. На перекрестках возвышались щегольские деревянные зонты.
13 июля 1954 г.
Под этими зонтами прятались милиционеры от тропических ливней — здесь чуть ли не каждый день налетали они, ливни, и так же быстро исчезали. Все эти колонны, фонтаны, кафе с никелевым блеском прекрасно срослись со знакомым приморским духом города. Жили мы в маленькой гостинице с большими балконами, и влажные гудки теплоходов, запах смолы, грузчики в рваных рубахах — все признаки обожаемой с детства жизни — пробивались через путаницу чувств, овладевшую мной. Саянов почувствовал, что мне трудно скрывать раздражение, вызываемое его бабьей суетливостью, — и возненавидел меня со всей энергией, врожденной и благоприобретенной. Тревожил и Штейн. То он проявлялся бывшим нехорошим мальчиком, сохранившим с той поры масляный блеск глаз, нездоровый цвет кожи, рассеянность. Мы съездили в ботанический сад, искупались возле, и выяснилось, что Штейн забыл трусы, запасные трусы. И надел белые брюки на мокрые трусы. И брюки, к нашему удовольствию, потемнели в самых подозрительных местах. И Штейн смеялся рассеянно, думая о чем-то о своем. Вместе с нами. Он даже искал случаи посмеяться, старался придумать розыгрыши для нас, но неотступно думал, рассеянно посмеиваясь, о своем. О чем? Что он задумал или заметил? Горев несколько присмирел. Легко было по-прежнему с Левиным. И снова он, когда отдыхали мы где-то вечером, нашел стихотворную строчку, навеки связавшуюся для меня с тем часом. Невысокие зеленые холмы уходили по ту сторону долины. К западу. Вот и «холмы Грузии», сказал Левин — я, как в первый раз, ощутил и услышал все стихотворение. Из Батуми выехали мы вечером международным вагоном. Штейн, утомленный, сказал, что пойдет спать. Мы, как и все пассажиры, стояли в коридоре, болтали, поглядывая в окна. Вдруг дверь в купе, где Штейн укладывался спать, отъехала с грохотом, и он вместе с приставной лестницей с грохотом обрушился в коридор. И все затихло в изумлении — Штейн был гол, даже трусы снял, укладываясь спать. И на другой день мы были уже в Тбилиси в гостинице.
14 июля 1954 г.
И в этот наш приезд вырвалось вдруг на поверхность то, что угадывалось за вежливейшими речами наших хозяев. Мы завтракали в помещении Союза писателей, скромно и вместе с тем церемонно, как всегда. Трудно было с этого безоблачного неба ждать удара молнии. Однако она ударила и, как всегда, поразила невиннейшего. В данном случае Леву Левина. В одной из речей упомянули его. И он в ответ предложил выпить за здоровье такого-то — фамилия начисто вылетела из головы, — прекрасно переводившего грузинские стихи на русский язык, а русские стихи на грузинский. Такой-то человек с ничего не выражающим, тощим, неподвижным лицом и черными глазами и густыми бровями выслушал Леву и через некоторое время взял слово, чтобы произнести ответную речь. И с тем же неподвижным выражением вдруг — это было неожиданно, непостижимо, как во сне — он принялся бранить Леву Левина и поносить нас всех. Лева забыл упомянуть, что такой-то не только переводчик, но и поэт. Отчитав Леву и сказав, что мы совершенно неизвестные писатели: «Из вас я знаю одного Саянова», такой-то все с тем же неподвижным, не злым и не добрым лицом уселся как ни в чем не бывало, как будто доброе дело сделал. Хозяева поспешили наперерыв загладить происшедшее. Я оцепенел. На нечаянную обиду — ответили умышленной! Каждый из нас нашелся бы и отчитал обидчика, но все вместе растерялись. Я до сих пор чувствую ужас не отомщенной... или... — ну, словом, пишу ерунду. Не ужас — укол. И то, что я знал, — сложность, уязвимость, мнительность — стало не умозрительным, а просто видимым. И довольно об этом. Вдруг двух слов связать не могу. Итак, мы вернулись в Тбилиси, и нас обидели, отчего все чаще стали появляться Кешилава, Табидзе и Яшвили, все чаще посещали нас. И вот с кавалькадой французов поехали мы в Кахетию. Вильдрак удивлялся разнообразию Грузии. Кахетия напоминала ему Испанию. Впрочем, он больше помалкивал. Мадам брюзгливо выкрикивала разные испанские названия местечек и городов, а переводчица объясняла, что она этим хочет сказать. Дюртен молчал.
15 июля 1954 г.
И постепенно блаженное опьянение движением, путешествием отодвинуло все тревоги последних дней. Яшвили рассказывал о Кахетии. И я вдруг почувствовал, что любит он Грузию, как заботливый хозяин, не притворяется. За Тбилиси началась местность желтая, раскаленная, нелюдимая. И Яшвили рассказал, что здесь некогда росли леса, вырубленные, чтобы помешать набегам персов. И со своей серьезной и внушающей доверие повадкой, серьезной, а вместе с тем радостной внутренне, по-южному жизнерадостный, описал, как хлопочет он в Москве, чтобы оросили и озеленили эту пустыню. И в Тбилиси тогда климат станет другим. По Кахетии ехала не вся наша бригада, часть отправилась в Хевсуретию. Я все сомневался — не следовало ли мне присоединиться к хевсурской группе? Услышав об этом, Яшвили решительно махнул рукой и пробормотал, словно не желая, чтобы его слышали, но достаточно громко: «Дикари! Что у них смотреть?» За желтыми и человеконенавистническими песками началась другая жизнь, та самая, что опьянила меня. Горы мягкие, в лесах. Обрывистые горы. А вот — каменный обрыв, гигантская скала, открывшаяся среди лесов, и вся, словно в сотах, — в пещерах. (Это второй, кажется, каменный город, который видел я в Грузии. Первый как будто по пути в Боржоми.) А потом снова невысокие холмы, виноградники, источники, взятые в камень, влажная земля возле которых вся в следах бараньих копытец. И дорога. Дорога. И вот словно в утешение мне — поселение хевсуров. Сначала увидели мы двух девушек у дороги. Меня поразила их гордая, полная чувства собственного достоинства манера, с которой отвечали они на вопросы Яшвили. Королевы. Светлые, почти золотые волосы и черные глаза придавали им особое своеобразие. Впрочем, нам объяснили тут же, что волосы они моют коровьей мочой для красоты и чтобы спастись от насекомых. Девушки показали нам путь в поселок, разбросанный по склону горы. В деревянном или плетенном из прутьев и обмазанном глиной балагане встретили нас, чуть улыбаясь, как бы смущенные тем, что водятся на свете такие странные люди, как мы, хозяева.