Евгений Шварц – Предчувствие счастья (страница 65)
28 июня 1954 г.
Жизнь, не то бурная, не то несдержанная (и то в горячности грузинской иной раз чувствовалась только форма), кипела и на станции и в вагонах. И становилась она все более и более зарубежной, к чему я не был подготовлен. Меня это и веселило и смущало: уж очень были мы в этой жизни ни к чему. И здесь, как на берегу Терека, увидели мы башни и замки в развалинах вдали — но все те же самые, такие самые, о которых читали мы в детстве. И расположены они были, как подобает замкам, — на скалах да на горах. И легенды были, у одного, правда, на легкомысленный лад. Я спросил у Карло Каладзе, как называется замок, стоящий на крутом, обрывистом холме. Карло Каладзе усмехнулся и задал тот же вопрос старику грузину, сидящему напротив. Тот совсем уж рассмеялся и долго не мог успокоиться. И через две станции все улыбался, правда, станции попадались то и дело. Оказывается, носил замок имя весьма непристойное. Слово это крикнул осаждающим князь в ответ на предложение сдаться. В Боржоми приехали мы к вечеру. Узкая полоска земли среди гор подействовала на нашего психического. На Яшу Горева. И он начал лечиться при помощи длительной истерики. Он был всем недоволен: и планом поездки, и нашим веселым спутником, и всеми нами. Я наконец плюнул и вышел из гостиницы. И обычное чувство нереальности происходящего охватило меня. Сейчас, чтобы точнее вспомнить поездку, разыскал я свои письма того времени — и ужаснулся глухонемоте и косноязычию тех дней. И не в том дело, что я не умел писать. Я был приглушен, оглушен множеством впечатлений. И заранее зная, что по ряду причин я не решусь найти им выражение. Я писал, что друзья, с которыми я еду, — легкие и простые люди. Веселые. И со всеми ними установились прекрасные отношения. Да уж. Все было сложно и либо чуждо, либо непонятно. Замки радовали. Погода. Юг. Но принимали нас с честью. Надо, видимо, иметь особый комплекс, хлестаковский, чтобы принимать все эти почести как должное. Секретарь райкома повез нас в Бакуриани.
29 июня 1954 г.
Грузинские писатели принимали не нас одних. Мне трудно сейчас вспомнить, какими причинами была встречена, не встречена, а вызвана кавалькада или кортеж, попавшийся нам навстречу и объединившийся с нами на несколько часов. Вернее всего, что именно здесь мы впервые встретились с Вильдраком и Люк Дюртеном[96] и их женами. У Люка Дюртена жена была благообразна, подтянута, весела. Сам же Дюртен, высокий, мешковатый, лысеющий, все задумывался, опустив плечи, расставив ноги, устремив свои светлые глаза в пространство. Я уважал его за то, что он хирург. Вильдрак, с носом, покрасневшим и облупленным, с черной бородкой и добродушным выражением, — нравился мне сам по себе. Жена его, сестра Дюамеля[97], была знакомого типа всеми недовольных, очень некрасивых хозяек. Говорили, что у нее антикварная лавка и виноградники где-то на юге Франции. Кавалькада или кортеж, состоящий, впрочем, из «газиков», выносливых, терпеливых, выносящих даже лихачей шоферов, побежала в Бакуриани. Кто-то из грузин вспомнил Георгия Саакадзе, и опять удивился я близости восточной средневековой Грузии к западу. Кажется, где-то здесь, в горах, возле Боржоми он не то дал бой туркам, не то, придя с персами, перешел к своим. Рассказывали о его мировой славе, о том, как звали его во Флоренцию или Венецию военачальником, рассказывали горячо, любовно. На какой-то поляне мы остановились. Весь кортеж. Там уже горели костры, и я впервые увидел, как, нанизав кусочки баранины на прутья какого-то дерева, жарят шашлыки прямо в пламени костра. Вино вырывали из земли. Не то пишу. В землю, видимо, были уже с утра зарыты бутылки вина, и теперь их откупоривали. И начался истовый грузинский пир, иной раз похожий на торжественное заседание. Вино я пить не умел, тяжелел от него. Не пьянел. Погода все портилась. И вот, пообедав, отправились мы дальше, все наверх, не то пишу — все в гору, и в гору, в туман. Бакуриани, о котором говорили, что он выше Теберды, тонул в тумане.
30 июня 1954 г.
Самый высокогорный курорт в Советском Союзе навел на меня тоску осенней, безнадежной погодой. Не только что клочка чистого неба, вообще неба самого не было. И никаких гор вокруг. Мы сидели на террасе, против нас — тусклый, мокрый пустырь. За ним полускрытые в неподвижном тумане два-три строения — дом с острой крышей, сарай, изгородь. Печально, нет, уныло, как в захолустье на равнине. И я счастлив был, когда наша кавалькада побежала наконец вниз. Бесенок, сопровождавший нас, работал, не уставая. Я оказался в машине рядом с женой Карло Каладзе и женой драматурга Шаншиашвили. Первая — остренькая, сухенькая, горбоносенькая. По профессии художница. Вторая, Маро Шаншиашвили, — крупная и при этом нежная, женственная. Говорили, что в нее влюблен Тихонов. Забыв, что мы за границей, глядя в ее белое-белое простое лицо, попытался я, чтобы поддразнить ее, подшутить над Тихоновым. И обе мои спутницы искренне огорчились и стали наперебой уговаривать меня, разъяснять, что Николай Семенович хороший человек, и все мои попытки разъяснить, что это я шучу, не удались. По-русски они знали недостаточно хорошо, чтобы уловить оттенки смысла. Вообще же шутки понимали. Шофер вдруг приоткрыл дверцу и спросил что-то у двух молоденьких девушек, работавших под дождем на поле. Девушки растерянно взглянули на шофера, а спутницы мои разразились тем самым открытым, южнорусским, грузинским, армянским смехом, который я так люблю. И перевели мне. Шофер спросил: «Девушки, вашей маме зять не нужен?», и вскоре после этого бес толкнул машину на ухаб, и нас подбросило так несчастливо, что мои спутницы ударились носами о верхнюю перекладину, поддерживающую тент машины. И жена Каладзе ушибла, даже поранила самую горбинку, распух нос и у Маро Шаншиашвили. Произошло то, чего хотел нечистый шутник, не отстающий от нас, — неприятность, которая со стороны смешна. А дождь все шел. Шофер приуныл, приуныли и мои спутницы, и мне было обидно, что знакомство со мной связано у этих женщин отныне с возвращением в дождь по мокрой дороге в Боржоми и с болью от ушиба.
1 июля 1954 г.
Вернувшись в Боржоми, мы высидели, выдержали еще один банкет, со множеством речей. Горячо выступал муж Маро Шаншиашвили, коренастый грузин с несносной фигурой — казалось, что у него вот-вот свалятся брюки. Я не знал их пьес. В переводах стихи были уж слишком похожи на стихи самих переводчиков. Поневоле смотрел я на чисто внешние особенности моих собутыльников. Пить с полузнакомыми людьми, да еще с такими, которые явно в глубине души переживают то же самое, думают о тебе: «О, черт тебя знает, что ты за человек», было скучно. Напряжение, напряжение, вечное напряжение — вот основное чувство поездки по Грузии. Со мной была пьеса «Принцесса и свинопас», она только что пережила, я с ней только что пережил то, что теперь мне так надоело. Приняли ее удивительно, начали репетировать — и стоп! Словно стена. Ни взад ни вперед. Обычная судьба всех (кроме «Тени») пьес моих для взрослых. Я тогда еще надеялся, хотя, как всегда, был склонен стать на сторону тех, кто осуждает меня. Где бы, в каком бы театре ни читал я пьесу, всюду хвалили, и я думал при случае дать эту пьесу прочесть в театре каком-нибудь или самому почитать в Союзе грузинам. И дернула меня нелегкая дать пьесу Герману. Было это как раз в Боржоми. Он вернул мне ее на другой день и, сделав открытое, честное лицо, сказал, что пьеса ему не нравится. «Она негативна. Как мой “Бедный Генрих”». Я не понял, что значит «негативна», но полностью присоединился к осуждающему. И уже несколько лет спустя выяснил, что Герман понятия не имеет об этой моей пьесе. И он начисто отрицал, давал клятву, что этого никогда не было, не было разговора о какой-то там негативности, отрицал, что я давал ему пьесу. По превратности натуры своей он сыграл тогда прямого, смело говорящего правду человека, что снимало с него обязанность в жару, в напряжении еще и пьесу читать. Было в Боржоми много больных. Один, иссохший, белый, все полулежал в кресле на балконе своего номера, недалеко от нас. В парке, в киосках восточного типа размещались два источника: Екатерининский и Евгеньевский — натуральный лечебный боржом, только что вышедший из недр земли, был отвратителен.
2 июля 1954 г.
Теплый, отдающий серой, начисто лишенный той, похожей на чудо, природной газировки, что так радовала у краснополянского «источника “Елочки”», соответствовал он чем-то теплой, гнилой погоде последних дней. С тем же приглушенным, затуманенным вниманием бродил я вместе со всей бригадой по музею, бывшему дворцу кого-то из великих князей. Не оживил и великолепный саксонский фарфор, очень уж чужой в стеклянных витринах. И вот мы оказались в странном городе на равнине, но с крутой горой посредине, плоской, как стол, с развалинами замка на этой плоскости. Здесь было жарко, еще больше казалось, что ты за границей. Только с детства знакомый, белеющий в дымке, далеко-далеко в конце равнины, Кавказский хребет напоминал, что ты дома. Напомнил Майкоп и городской сад, с круглыми беседками возле ресторана. Река, похожая на Белую, мчалась у самых деревьев сада. Здесь, в городе Гори, всё говорили о Сталине, о его детстве. Нас повели к домику, где он родился. Тогда это был еще обыкновенный жилой дом. Тогда, то есть девятнадцать лет назад. В чувячной мастерской в подвале кудахтала курица, привязанная за лапку, в углу свален был уголь. Председатель исполкома, с короткой шеей, тугой, показывая город, с трудом выдавливал из себя сообщения вроде следующего: «Этот дом при меньшевиках совершенно был разрушен при землетрясении». Угощая нас в круглой беседке в городском саду обедом, повторял он все одно и то же присловье: «Время проходит, кацо, здоровье уходит, а ты не пьешь». К вечеру присоединился к нам живой старик в старомодном плаще без рукавов, с застежками на груди, у самой шеи. Он представился нам как старый учитель словесности, всю жизнь проработавший в этом городе. Нет, не он представился — его представили нам. Старик много рассказывал о городе Гори, отличавшемся боевой, отзывчивой интеллигенцией. На все события горячо отвечал город, даже сыну Гарибальди послал траурную белую бурку с сочувственным, горячо написанным посланием, когда скончался его великий отец. Ответ пришел на Москву. Сын не нашел Гори на карте.