18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгений Шварц – Предчувствие счастья (страница 4)

18

13 сентября 1953 г.

«Начальство, — продолжал Артюшка, — разгневалось. В ложе был сам губернатор, или наказный атаман, или как его там называют, и заявил, что вышлет меня из области в двадцать четыре часа. Что тут делать? Пошел я в уборную и повесился: вишу, вишу и хоть бы что! Слышу, зовет меня первый любовник: «Артюша, где ты, идем на блины». Я молчу. Вошел он в нашу уборную — «А-а-а!» — и в обморок. Он был у нас нервный. На его крик сбежалась вся труппа, вынули меня из петли, оказывается, она как-то не так захлестнулась. Антрепренерша меня простила и губернатора упросила. И пошли мы всей компанией на блины к купцу, который очень любил актеров». Артюшка, мне кажется, и до сих пор играет где-то, кажется, на Урале. В тридцатых годах приезжал он в Ленинград. Одет был много аккуратнее, но тем не менее, когда я пытался устроить его в Мюзик-холл к Акимову, шубу Артюшка брал у Тони, когда шел договариваться. Акимову он понравился, но ничего из их переговоров не получилось. Артюшка уехал и не написал, как было условлено, или не подтвердил свое решение поступить в труппу, не помню, словом — не доделал дела. Беллочка Чернова вступила к нам в труппу. И более того — играла не хуже других. В «Иуде — принце искариотском» дали ей большую роль. Я смотрел на нее почтительно и меланхолично, как на проявление могущества Божьего, смутно подозревая, что отвечаем мы на его дар кощунственно или беспомощно. Вот сидит она на подоконнике в длинном коридоре, и словно сияние окружает ее. И Рафка Холодов, ухаживающий в те дни за нею, надувшись, сидит возле. Ссорится. Муж Беллочки, добродушный, смешливый Макс Литвак, здоровенный, простой, в те дни числился в нашей труппе. Младший его брат Толя был хитрее, разбитнее.

14 сентября 1953 г.

Очевидно, то, что старшему доставалось само собой, как первенцу и красавцу (Макс был грубовато и простовато красив), младшему, рыжему и конопатому, доставалось непросто. Но до жизни Натолин — такой псевдоним взял себе Толя Литвак — был жаден куда больше брата. Играл он на редкость беспомощно. Но он и в Наробразе служил и все бегал по каким-то таинственным делам. Когда на одном из наших капустников пели песенку: «Это было в Донобнаробразе, где сидит почему-то Натолин, где Горелик в каком-то экстазе и всегда чем-нибудь недоволен», Толя попросил слово «почему-то» заменить словами «как известно». Я в бездеятельности своей испытывал к нему чувство, похожее на ревность. И все-то он молчаливо и таинственно суетился. В Петрограде он так же таинственно и тихо устроился на кинофабрику или в Межрабпомфильм и уехал в Германию, оттуда в Голливуд, где и стал режиссером. И я увидел картину «Сестры», где играл, нет, где режиссером был Анатолий Литвак. Было это году в сорок седьмом в Доме кино. Я не мог отнестись с доверием к Натолину, ставшему голливудским режиссером, и картина не понравилась мне. Впрочем, некоторые хвалили ее. Как попала Зина Болдырева в труппу? Не могу сейчас припомнить. Тоненькая, белокурая, добрая, она заняла свое место так естественно и просто, что теперь мне кажется, будто она в труппе нашей была всегда. Пользовалась она необыкновенным успехом у мужчин, но это ее в те дни никак не портило и скорее забавляло, чем волновало. Щетинина появилась возле Театральной мастерской еще в те дни допрофессиональные. Стройная, высокая, что-то пережившая и оскорбившаяся, как заметил Вейсбрем, она садилась на диван и подбирала ноги и куталась в платок, пряталась. Считалась она и актрисой, нет, собиралась она на сцену и рисовала.

15 сентября 1953 г.

В Ростове в те дни была студия, в которой преподавал Саарян. И меня однажды рисовали там, кажется, Щетинина попросила меня. Ее карандашный набросок, сильно поправленный Сааряном, долго хранился у меня. Но это было все в доисторические времена. И вот Щетинина и ее муж стали нашими актерами. Муж — начисто забыл его фамилию — маленький, сердитый, самолюбивый, упрямый, как черт. В «Гибели “Надежды”» играл он конторщика, разработав роль до ужаса подробно, каждый шаг, каждое слово, от чего она развалилась на составные части. Говорили, что любила Щетинина другого, а за него вышла замуж, уступив непрерывной, упрямой его осаде. Актерская судьба ее сложилась у нас нескладно, как и вся ее жизнь. Дальский, человек совсем новый, да так и не сжившийся с театром, полный, горбоносый, подозрительный и обидчивый, мучил нас своей смешливостью. Смех нападал на него всегда на сцене в самые неожиданные мгновения и, как это бывает вечно, заражал остальных. Гриша Кагальницкий, длинный-длинный, вялый, узкогрудый, добродушный, гримировал нас и играл маленькие роли. Бутафор, выродок, шепелявый, с огромными щеками, все обижался, все бормотал у себя за перегородкой: «Мозейко сесьць цисящ полуцает, а я...» Можейко заведовал бутафорией в городском театре и по совместительству у нас, так что наш выродок считался его помощником. И обижался. Яша Решимов, вечно веселый, длиннолицый светлоглазый блондин, был у нас администратором. И все кричал: «На камстроли!» — когда у нас случался выездной спектакль, или: «Мосолы получать!» — в тех случаях, когда выдавали мясо. Как же забыл я Мару Воловикову, характерную актрису нашу, здоровую, жизнестойкую.

16 сентября 1953 г.

Она была из многодетной, здоровеннейшей семьи, была небездарна, неглупа, но здоровенная баба умирала в ней. Она не путалась с мужчинами, она все выходила замуж. По превратностям случая вышла она замуж за Марка Эго и сразу же поверила: вот она, наконец, прочная семья. Без всяких там хитростей ходила она следом за капризным Марком, как верная жена, и забеременела, а когда родила, то Марк, пресыщенный семейной жизнью, ушел от нее. А она уже в это время веровала, что нашла свою судьбу, нашла нового мужа — безумного нашего Любимова. У него была жена, Мара еще не родила, но уже ходила рядышком с новым своим. Театр трещит по всем швам. Холодные комнаты палкинских номеров. Ноябрь 21-го года. Я сижу в тоске, жду, когда позовут обедать, а на диванчике бледная Мара, с огромным животом, расплывшимися губами, коричневыми пятнами под глазами, спит сидя. И рядом, тоже сидя, тоже мертвенно бледный Любимов. Но и этот брак оказался непрочным. Мара воспитывала мужественно своих детей, работала, как вол, и нашла наконец прочную семью. И работает где-то, но сцену оставила. Вот теперь я как будто рассказал обо всех. Разные то утешительные, то враждебные мне люди собрались и образовали театр. Вечер. Дежурный режиссер сегодня Надеждов — по очереди присутствуют они на спектаклях, то он, то Любимов. Насмешливо щурясь, по-актерски элегантный, любо-дорого смотреть, бродит он возле актерских уборных, торопит актеров, называя их именами знаменитостей: «Василий Иванович, на сцену! Мариус Мариусович! Николай Хрисанфыч!» Но вот Суховых придает спокойное, даже безразличное выражение своему длинному лицу.

17 сентября 1953 г.

И выходит на просцениум. Свет в зрительном зале гаснет. Начинается. Мы собираемся у дверей единственного входа на крошечную нашу сцену. Глухо доносятся из-за занавеса слова Суховых. Он говорит об эпохе реакции, о борьбе темных и светлых сил. О победе пролетариата, которому нужно искусство масштабное, искусство больших страстей. Вежливые аплодисменты. Насмешливое лицо Надеждова становится строгим и внимательным. Суховых торопливо проходит через сцену. «Занавес», — шепотом приказывает Надеждов, и начинается спектакль, и только катастрофа — пожар, смерть, землетрясение — может его прервать. Так мы служили в театре в 20/21 году. И все события, которые разыгрывались за его стенами, занимали нас смутно, только врываясь к нам через его стены. Так, во время врангелевского наступления предложили нам идти в Красную Армию добровольцами. Многие записались, но тут же ночью мобилизация была отменена. Во время изъятия излишков у буржуазии ночью дали вдруг свет. В нашу комнату вошли рабочие с винтовками, спросили добродушно: «Артисты?», посмотрели удостоверения и вышли, ни на что и не взглянув. Впрочем, с первого взгляда можно было догадаться, что излишков у нас нет. Обновился крест на соборе, и все бегали его смотреть. И в самом деле, один из крестов сиял золотом, как новый. Есть хотелось всегда, особенно когда по дороге домой приходилось идти через рынок, богатый и пышный, но необыкновенно дорогой. Тут я впервые научился продавать вещи, точнее, впервые осмелился это делать. Я вспомнил сейчас акации, ростовскую жару, медленно двигающуюся толпу с продающимися рубахами, платьями, башмаками, стаканами, пирожками, пирожными. Как только пишу о вещах близких, теряю всякое умение.

18 сентября 1953 г.

Иногда мы зарабатывали в «Подвале поэтов». Длинный, синий от табачного дыма подвал этот заполнялся каждый вечер, и мы там за тысячу-другую читали стихи, или участвовали в постановках, или сопровождали чьи-нибудь лекции. А лекции там читались часто, то вдруг о немецких романтиках, то о Горьком (и тут мы ставили «Девушку и смерть»), то о новой музыке. Однажды на длинной эстраде появился Хлебников. Говорили, что он возвращается из Персии. Был он в ватнике. Читал, сидя за столом, едва слышно, странно улыбаясь, свою статью о цифрах[12]. На другой день Халайджиева видела его на рынке, где он пытался обменять свой ватник на фунт винограда. Очевидно, Рюрик Рок не заплатил Хлебникову за вчерашнее выступление. Рюрик Рок был как будто председателем Союза поэтов — во всяком случае, все дела «Подвала» сосредоточены были в его руках и он платил нам за участие в их вечерах. Рюрик Рок, настоящая его фамилия была Геринг, являлся полной противоположностью Хлебникову. Нет, он никогда не улыбался странно, был румян, черноволос, спокоен, деловит. Одет он был далеко-далеко не в ватник. Примыкал к школе ничевоков, а может быть, стоял во главе ее[13]. Школа эпатировала буржуа, но эти последние были уж до того эпатированы, что сидели смирно в уголках и только радовались. Ничевоки не угрожали их жизни и излишкам. Вскоре поступил я в политотдел Кавфронта. Об этом театре рассказывать долго, да и приглушенные, тлеющие впечатления тех упадочных лет до сих пор неприятны мне. Я ненавидел актерское ремесло и с ужасом чувствовал, что меня занесло не туда.