Евгений Шварц – Позвонки минувших дней (страница 5)
Итак, дома я спокоен, дом помогает работать, и самое путаное и тревожное существо в нашем доме — это я сам. Я сам пытаюсь держать себя в ежовых рукавицах, и вечно срываюсь, и снова начинаю новую жизнь. На сегодняшний день меня даже пугает бессмысленная радость, с которой я живу. Вчера увидел спящего кота, его розовый нос и великолепную шерсть, и вдруг так обрадовался, так восхитился, что сам ужаснулся. К чему бы это? Ну, довольно ловить себя за хвост.
8 октября 1947
Попробую дальше по пунктам приводить свои дела, свой сегодняшний день в ясность.
6 апреля 1949
Сегодня шестое апреля. Мы все жили в Келломяках, но в понедельник 28 марта я заболел гриппом, и в пятницу мы приехали в город... За это время произошли у нас такие события. Наташа 26 марта вышла замуж за Олега Леонидовича Крыжановского. Ему тридцать лет. Он только что закончил диссертацию по своей специальности (кандидатскую). Он энтомолог. Производит впечатление простого и хорошего. Ко всему этому я еще не привык. Понимаю все происходящее несколько умозрительно. В ССП невесело. Атмосфера, от которой хочется кричать караул. Как всегда в поворотные моменты жизни Союза, вылезает всякая сволочь и делает свои дела. Пьесу, которую я читал в Комедии, и сценарий, все, очевидно, придется на время забыть. Во время пребывания своего в Келломяках я написал книжку «Наш завод». Фрез будет моим соавтором по этой книжке. Он приезжал дважды. Один раз жил в Доме творчества [писателей], раз — в городе, а ко мне только ездил. Вообще было несколько периодов жизни. И очень мрачные, почти невыносимые. И с просветами. Самый мрачный период — это февраль. Особенно мрачной была ночь, когда мы с Наташей и увидели северное сияние, которое полыхало по всей северной части неба до самого зенита. Это было очень страшно. Приходится признать, что жизнь идет к концу. Смерти я никогда не боялся, но за эти дни раза два подумал с ужасом: неужели придется умереть в таком дерьме? Безобразно шла жизнь в иные дни. Много прочел за эти дни. Все больше по истории. Перечитал Олеария[36]. Забелина посмотрел. Семевского о царице Прасковье. Кое-какие статьи Костомарова[37]. Начал третий и последний акт «Медведя». Много ходил. Зима была необыкновенно мягкая, без морозов почти.
1 января 1950
Сегодня 1 января 1950 года. Минувший год был полон событий. Вышла замуж и переехала жить в Москву Наташа. Она ждет ребенка. Мы жили в Комарово до конца мая. 6 сентября вернулись обратно сюда же. Весь прошлый год почти прожили мы за городом. Летом поехал я в Сочи. Теперь вся эта поездка представляется мне страшным сном. Я поселился в гостинице, в удобном номере, один. Комитет утвердил мою пьесу. Ее должны были начать репетировать. Но погода в Сочи была страшной: белесое небо, белесое море и жара — влажная, банная, зловещая. Говорили, что подобной погоды в Сочи не было никогда. Потом Репертком запретил мою пьесу, потом появилась статья о гастролях театра в Москве, приведшая в конечном итоге к снятию Акимова, потом позвонила Катя, что она заболела, и я поехал в Ленинград.
28 сентября 1952
Расскажу, как я ехал в Сочи [в 1949 году]. Театр Комедии, который там гастролировал, собирался ставить мою пьесу «Первый год»[38]. Я сначала заехал в Москву к Наташе, которая нелегко переносила первые месяцы беременности, ее все тошнило, и ей казалось, что это от ковра в большой их комнате. Очень уж он был пыльный. Наташа была еще новым человеком в доме, шла жизнь еще осторожная, и я прожил у них два-три дня с таким напряжением, как будто только и делал, что ходил на цыпочках. Вместе с Ремизовой, которая должна была мою пьесу ставить, часа в три дня выехали мы[39] в очень красивом синем поезде, в тифлисском экспрессе, в Сочи.
29 сентября 1952
Да, он был очень красив, этот экспресс, люди на полях бросали работу, глядели ему вслед. К счастью бы на нем только и ехать, да мне так и чудилось. Ко всему международный вагон был почти пуст, и я, дав проводнику пятьдесят рублей, занял отдельное купе. Ехал в нашем вагоне генерал, широкий, простой и нервный, что было заметно по его манере рассказывать своему спутнику анекдоты. Кончив рассказ, он слегка его толкал и уходил прочь по коридору. И затем возвращался с крайне мрачным лицом. Этот тик действовал у него безотказно. Он медленно поддавался летней вагонной обстановке. Сначала она победила его до пояса — он снял китель с генеральскими погонами и надел пижамную курточку. Потом снизу — он снял сапоги и надел ночные туфли. Галифе с лампасами и на штрипках исчезли последними. С проводником я вскоре подружился. Он страстно любил свой вагон. (Поссорился с генеральским носильщиком за то, что тот недостаточно осторожно поднимает наверх генеральские чемоданы, царапает лакированные стены. Вагон только что из ремонта. Оказывается, приезжая в Москву и отдыхая положенные ему три, кажется, дня, проводник все же ездит проверять, точнее, навещать вагон. Пока вагон был в ремонте, ездил проводник в обычном международном на Минеральные Воды. Нет, не та картина!) Ремизова из тех знакомых, которых видишь довольно часто и давно, но всегда на людях, и представляешь себе, но не знаешь. При моей зависимости от людей я побаивался этой трехдневной дороги с незнакомой черненькой, сухонькой и серьезной спутницей. Но с этой стороны все оказалось проще, чем я представлял. Шостакович как-то со свойственной ему резкой, отчетливой артикуляцией и особенной манерой говорить сказал: «Афоризм Леонкавалло[40] «И артист — человек» нуждается в ревизии». Но актрис, надо сказать, это касается меньше, да Ремизова к тому же была еще и режиссер. Ехали мы по-приятельски, ходили вместе в вагон-ресторан, что я с юности любил.
30 сентября 1952
С первой поездки в Москву в [19]13 году, когда я с отцом обедал в вагоне-ресторане, широкие окна, белые скатерти, вагон без отделений, особенный, до сих пор мне кажется праздничным. И в эту поездку он казался мне праздничным, хотя подавали нам какой-то гуляш с красноватым и сладковатым томатным соусом, и заведующий жаловался, что на станциях сколько угодно зелени, а ему запрещают самоснабжаться. На станции Кавказской, памятной мне с детства, я вышел. Была она восстановлена после войны, но ничего не напомнила: уж очень с другим ощущением я гулял по ее залам. Меня начинала томить неопределенная тоска. Ночью я увидел во сне, что в длинной зале станции Кавказской сидят на стульях с высоким спинками, на тяжелых, знакомых станционных стульях, бабы в платках. И умышленно грубо говорят, что Катя довольно пожила, что пора ей умереть. И я вижу, что Катя падает, и хватаю ее за плечи, трясу, не позволяю ей умирать, и лицо у нее подергивается — так она старается открыть глаза, послушаться меня, не умирать. Я просыпаюсь уже совсем в тоске. Утром мы в Армавире, смотрю на заспанных людей в буфете, ищу майкопских знакомых, но не нахожу никого. А может быть, я не узнаю их, а они меня. К счастью, поезд идет по моим родным местам днем, и я вижу знакомые ровные-ровные поля подсолнуха. На станции Курганная проводник совсем уж по-приятельски просит постоять у двери вагона, пока он сбегает за помидорами на рынок. (На базар надо было бы сказать.) Пассажиров тут никогда не бывает, но если бы они появились, я должен был бы задержать их до возвращения проводника. Пассажиры не появлялись, но и проводник не возвращался. Я поглядывал на низенькую станцию, на удивительный подсолнух в чьем-то дворике — пять крупных цветов на одном толстом стебле, а проводник не шел. Второй звонок, а его нет и нет. Наконец я увидел его за палисадниками, он бежал особой плавной пробежкой, чтобы не повредить помидоры в мешке.
1 октября 1952
Вскоре меня позвала Ремизова завтракать, и я рассказал ей свой сон. Она уверила меня, что такие сны как раз к добру. Я ей не поверил, но ехали мы родными моими степями, и я старался думать, что и в самом деле нечего огорчаться. Но за разговорами я прозевал мое любимое место с низенькими домиками и высокими тополями. А может быть, его давно уж и на свете нет? Поискал и не нашел я знакомых в Белореченской. А дальше начинались такие прекрасные и памятные станции, тоннели, речки, горы, что я совсем забыл злых баб, которые приснились мне на станции Кавказской. Майкопские лярвы. В Сочи встретили нас Акимов и Юнгер. Когда мы вышли на перрон серо-белым днем, я вдруг почувствовал, что из Сочи что-то вычтено. Все вокруг меньше, а главное, чего-то лишено. Чего? Что случилось? И Акимов был невесел и растерян, как мне показалось. Что такое? Я спросил, и мне ответили, что расстроены они тем, что умерла одна из работниц театра, из костюмерной мастерской. Такова была первая новость, которую я услышал. Потом, через десять-двенадцать дней, запретили мою пьесу. Потом появилась статья, приведшая в конечном счете к уходу Акимова, что, впрочем, было ясно, едва мы прочли ее. И в заключение я узнал по телефону, что заболела Катя, да так тяжело, что думали, уж не инфаркт ли это. И я срочно выехал из Сочи. И все эти дни и небо было белое, и море, а волны плоские, как придавленные. Я сразу угадал, едва выйдя на сочинский перрон, что счастья нет и не будет на этот раз. Что-то ушло. Но я не посмел этому поверить.