Евгений Поздеев – Зов зоны: цена жизни (страница 5)
— Давай, — сказал Скар.
Савча вдавил педаль газа в пол. Дорога была пустой — воскресенье, дачный сезон, жара, большинство сидели по домам или уже уехали в город с утра, чтобы не жариться на солнце. Асфальт был старым, в трещинах, с рытвинами, с заплатками, которые прыгали под колёсами, но Савча не сбавлял скорость. Сто двадцать. Сто тридцать. Сто сорок. На спидометре стрелка плясала между цифрами — иногда опускалась до девяноста на поворотах, где дорога делала резкую петлю, иногда взлетала до ста пятидесяти на прямых участках, где можно было разогнаться. Савча обгонял фуры и легковушки — сигналя, мигая фарами, иногда вылетая на встречную полосу, когда впереди шла медленная машина. Кто-то сигналил в ответ, кто-то кричал, кто-то показывал жесты, кто-то успевал отворачивать в кювет — Савча не видел, не слышал, не замечал. Мир за окном превратился в одно серо-зелёное пятно — деревья, поля, столбы, редкие дома, всё слилось, размазалось, потеряло форму и цвет. Только дорога. Только вперёд. Только в больницу. В салоне было тихо — только шум двигателя, свист ветра в щелях окон и прерывистое дыхание Пашки. Слышал ли он? Скар держал мальчика за руку — маленькую, холодную, с обкусанными ногтями, с царапинами от веток, с содранной кожей на ладони. Кожа была бледной, почти прозрачной, и под ней проступали синие, тонкие вены.
— Он будет жить, — сказал Скар. Скорее себе, чем Савче.
— Должен, — ответил тот. Голос был железным, как броня. — Обязан. Он мой сын. Он должен.
— Держи руль ровнее, — сказал Скар, сжимая пальцы Пашки. — Пашка просит.
— Он без сознания.
— А ты держи.
Савча сжал руль так, что побелели костяшки. В больницу они влетели через сорок минут. Время, которое в обычной жизни заняло бы час с лишним — Савча сократил его на треть. Влетели во двор, сигналя, подкатили к приёмному покою, где уже стояла «скорая» с включённой мигалкой — кто-то вызвал, пока они ехали, Катя догадалась позвонить с дачи, нашла номер в старой записной книжке. Врачи уже ждали — Скар позвонил по дороге, объяснил ситуацию. Сказал коротко, по-военному: «Травма позвоночника, мальчик, восемь лет, падение с высоты, без сознания». На том конце ответили коротко: «Везёте. Готовим операционную».
— Помогите! — крикнул Савча, выбегая из машины. — Сын! Мой сын! Помогите, пожалуйста!
Из приёмного покоя выбежали двое санитаров в голубых костюмах, с носилками. Бегом, не оглядываясь. Открыли заднюю дверцу, увидели Пашку — примотанного к доскам, бледного, с пятнами крови на рубашке — и сразу поняли. Один положил руку на шею мальчика, проверяя пульс, второй развернул носилки.
— Позвоночник? — спросил тот, что проверял пульс.
— Да, — ответил Скар. — Грудной отдел. Падение на бревно.
— Аккуратно берём, на счёт три.
Пашку забрали в операционную.
Савча и Скар остались в коридоре — на пластиковых стульях, под яркими, режущими глаза лампами дневного света, которые гудели ровно, монотонно, как генераторы в Зоне, как старые двигатели на подлодках. Пол был выложен белой, холодной кафельной плиткой, стены выкрашены бледно-зелёной, «успокаивающей» краской — той самой, которая должна успокаивать, но почему-то всегда вызывает тошноту, головокружение и желание выбежать на свежий воздух. Пахло хлоркой — резко, едко, с привкусом не то ацетона, не то аммиака, не то уксусной кислоты. Пахло дешёвым мылом, карболкой и смертью. Скар ненавидел этот запах. Он всегда означал, что кто-то не выживет. В Афгане — полевые госпитали, армейские палатки с красными крестами, запах крови, спирта, йода и гноя. В Чечне — медсанбаты в подвалах разрушенных школ, где ампутировали ноги без наркоза, потому что не хватало лекарств, и крики стояли такие, что казалось, стены рухнут. Здесь, в мирной провинциальной больнице, в ухоженном, чистом, светлом коридоре — то же самое. Только стены белее. Только лампы ярче. Только отчаяние — такое же. Под потолком гудели люминесцентные лампы — четыре штуки, две из них мигали, раздражали, создавали тени на лицах, делали их серыми, больными, похожими на маски. Савча сидел, смотрел на мигающую лампу, не отрываясь, как загипнотизированный.
— Перегорит, — сказал он.
— Что? — не понял Скар.
— Лампа. Сейчас перегорит. Видишь, как мигает? Долго так не может.
Она перегорела через минуту — всхлипнула, погасла, и в коридоре стало темнее, зато тише — исчез тот раздражающий, нервный пульсирующий свет. Над ними остались три — те, что в дальнем конце, у операционной. Их свет был белым, мёртвым, выбеливающим лица до синевы, до прозрачности, до состояния рентгеновских снимков. Савча встал — металлические ножки стула скрипнули по кафелю, звук разнёсся по пустому коридору, как выстрел. Пошёл в туалет — курить, потому что в коридоре было нельзя. Вернулся через пять минут, сел, снова встал. Ходил туда-сюда, как маятник, как привязанный, как зверь в клетке — десять шагов в одну сторону, десять в другую, разворот, снова десять. Скар сидел неподвижно, сцепив руки в замок, смотрел в одну точку на стене — там была трещина, похожая на молнию, на шрам, на его собственную отметину на лице, с которой он жил сорок лет. Трещина шла от потолка до самого пола, тонкая, едва заметная, но если долго смотреть, казалось, что она растёт, ползёт вниз, раскалывает стену.
Сколько времени прошло? Скар не знал. Часы на стене показывали половину седьмого — но когда они приехали, было около пяти. Больничные часы всегда врут. Или время в больнице течёт иначе: минуты тащатся, как телега по бездорожью, часы ползут, как улитки по стеклу, за ними, кажется, можно наблюдать, и они не сдвинутся с места. Каждый шорох за дверью, каждый шаг в коридоре, каждое слово медсестры, проходящей мимо, заставляли дёргаться — не Савчу, Скар держал себя в руках, но внутри всё сжималось, замирало, ждало.
Операция длилась четыре часа. Наконец дверь открылась. Вышел врач — молодой, лет тридцати пяти, с тёмными кругами под глазами, в очках с тонкой металлической оправой, в мятой хирургической шапочке, из которой выбились русые, влажные от пота волосы. Рукава халата были закатаны до локтей, перчатки — сняты, брошены в специальный контейнер, но Скар заметил: на правой перчатке, у большого пальца, запёкшееся бурое пятно. Кровь. Детская кровь.
— Кто родственники мальчика? — спросил врач. Голос был спокойным, профессиональным, усталым — с той особой усталостью, которая бывает после долгой, сложной операции, когда каждый миллиметр, каждый шов, каждый сантиметр — борьба.
— Я отец, — Савча шагнул вперёд. — Алексей Савченко.
Врач снял очки, протёр их о край халата — стёкла запотели от усталости, от жары, от напряжения. Посмотрел на Савчу, потом на Скара, потом снова на Савчу.
— Жизни мальчика ничего не угрожает, — сказал он. — Кровотечение остановили, гематому сняли, ушибы внутренних органов — под контролем, наблюдением. Он выкарабкается. Он сильный.
Савча выдохнул — так глубоко, так шумно, что, казалось, из него вышла вся боль, все четыре часа ожидания, все страхи, все кошмары, которые он успел пережить в этом прокуренном коридоре. Он пошатнулся — Скар подхватил его за локоть, помог сесть на стул. Железная хватка, как в старые годы. Но врач не закончил.
— Однако, — сказал он, и это «однако» повисло в воздухе, как нож гильотины, как пуля, выпущенная в упор. — Позвоночник повреждён сильно. Очень сильно. Сдавление спинного мозга, смещение позвонков в грудном отделе, компрессионный перелом.
— Он будет ходить? — спросил Савча. Голос сорвался. Не испуг — нет, испуг уже прошёл, остался где-то по дороге, на трассе, когда стрелка спидометра показывала сто пятьдесят. Это было другое. Это было отчаяние.
Врач помолчал. Снял шапочку, провёл рукой по мокрым волосам — они встали дыбом, влажные, спутанные.
— Нужно сделать несколько операций. Сложных. Дорогих. В Москве или за границей. Тут, у нас, в районной больнице, нет ни оборудования, ни специалистов, ни лекарств. Если всё пройдёт успешно — да, будет ходить. С поддержкой сначала, с палочкой, но будет. Если нет... — Он не договорил. Не надо было.
— Если нет — что? — спросил Скар.
— Если нет — он останется прикован к постели до конца жизни. Паралич нижних конечностей. Полный. Без шансов на восстановление. Колясочник.
Савча пошатнулся. Не упал — Скар подхватил его за локоть, за плечо, за поясницу, удержал. Как в Афгане, когда рядом рванула мина и Савчу контузило, но он не упал — Скар подхватил, поставил на ноги, заставил идти. Как в Чечне, когда Савчу ранило в плечо, и он истекал кровью, но нёс пулемёт — Скар подхватил с другой стороны, и они шли вместе. Как в Зоне, когда Савча попал в аномалию, и его выбросило вверх — Скар поймал его, не дал разбиться. Железная хватка. Братская.
— Сколько? — спросил Савча. Губы его тряслись.
— Пятьдесят миллионов рублей. Как минимум. Если повезёт с квотой. Может, больше. Может, все семьдесят.
Савча сел на стул. Медленно, согнувшись, будто под тяжестью, которую нельзя сбросить, нельзя переложить, нельзя забыть. Сел, закрыл лицо руками — большими, грубыми, солдатскими руками, которые умели держать автомат, пулемёт, нож, но сейчас они просто тряслись, беззвучно, мелко. Скар стоял рядом. Не знал, что делать. Он умел перевязывать раны, накладывать жгуты, вытаскивать из-под огня. Он умел стрелять, выживать, ненавидеть, убивать, спасать. Но он не умел утешать. Этому в Афгане не учили.