Евгений Павлов – Юмори. Молодая вода (страница 2)
— Другой в долине нет, — сказал он. — Внизу, у дорожек, глина чистая. А моя — с песком. Она потому и держит форму.
Он сказал это без гордости. Просто как говорят, что вода мокрая. Я запомнил это тогда так, как запоминают рецепт чужого супа: без всякой нужды, просто потому, что сказано хорошо.
Кадояма-сан я встретил на мосту, уже под вечер, когда туман давно ушёл, а сумерки в октябре приходили рано — в шесть было уже темно. Он стоял и смотрел на серпантин, который уходил из долины на юг, восемнадцать километров до уездного города, и больше никуда. Кадояма-сан был нашим гостем из Осаки, старшим оценщиком сети «Грин-Инн Кансай», и жил у нас уже третью неделю. Он приехал оценивать «Сакураю» для выкупа. Вся долина это знала. Вся долина держалась.
Он был вежлив, точен и неприятен ровно настолько, насколько требовала его работа. Я видел, как он меряет шагами сад и записывает. Я видел, как он пробует воду из всех источников и тоже записывает. За три недели долина начала его обрабатывать: он уже не отказывался от второй чаши чая, он узнал, что вода у нас молодеет к празднику, он спросил у Исии-сана, что в супе, и Исии-сан ответил ему — а тот не отвечал никому.
— Мидзумото-кун, — сказал он мне. Он знал, как меня зовут, он знал, как всех зовут. — Хороший вечер.
— Хороший, — сказал я.
Он смотрел на серпантин ещё немного. Потом сказал:
— Автобус ходит пять раз в день. Последний — в шесть сорок. Это удобно для гостей и неудобно для всего остального.
Я не знал, что на это ответить, и промолчал. Кадояма-сан не ждал ответа. Он вообще говорил так, будто читал вслух из своих записей.
— А кроме дороги, — сказал он, — из долины есть выход? Пешком. По горам.
— Тропа Куросава, — сказал я. — На перевал. Но ею никто не ходит. Она заросла.
— Заросла, — повторил он, как записал. — Спасибо.
Он поклонился мне ровно на столько градусов, на сколько полагалось поклониться девятнадцатилетнему помощнику, и пошёл к рёкану. Я смотрел ему вслед и думал, что чужие всегда спрашивают о выходах. Свои спрашивают о воде.
У чайной «Кицунэ» меня окликнула Накаяма-сан. Она сидела на скамье у входа с мадам Рэйко и пила чай, и увидев меня, встала — хотя ей было шестьдесят три, и вставать передо мной не полагалось никак.
— Юта-кун, — сказала она. — Вырос.
Она сказала это так, будто вручила мне что-то. Накаяма Фудзиэ приезжала в «Сакураю» двадцать четыре года подряд, на одну и ту же неделю октября, и жила всегда в комнате «Момидзи». В долине её звали «учитель» — она всю жизнь учила младших в Осаке и помнила всех наших детей и всех наших умерших. Когда она вошла в рёкан в первый день, Акико-сан поклонилась ей, как своей. Может, и глубже.
— Накаяма-сан, — сказал я. — Вы уже здесь.
— Как каждый год, — сказала она. — Пока баня теплая и я жива.
Мадам Рэйко рассмеялась в чашу. Накаяма-сан посмотрела на меня внимательно, так смотрят учителя, когда проверяют, выучен ли урок, которого ещё не задавали.
— Твоя бабушка сегодня спрашивала, ты быстро ходишь или правильно, — сказала она. — Я сказала: правильно. Не подведи меня.
Вечером мы с Акико-сан несли из сарая мотыги и корзины. За домом, вдоль дорожки к бане, лежали две длинные клумбы, и хризантемы на них уже набрали бутоны — белые и медовые, к Канбо.
— На той неделе перекопаем, — сказала Акико-сан. — К празднику глина должна быть свежая. Гостям хорошо, цветам хорошо.
Я спросил, зачем цветам свежая глина, если они уже посажены. Акико-сан посмотрела на меня, как на чашку с трещиной: с жалостью и без надежды.
— Так положено, — сказала она. — Красная глина у нас хорошая. Гостям видно, что за домом следят.
Я взял мотыгу. Глина на клумбах была тёмная от росы, и краснота проступала в ней, как жилы. Я подумал про карьер Араи-сана, про серые крупинки, про то, что глина тоже бывает разная, хотя все говорят «глина». В тот вечер я ещё не знал, что долина запоминает подошвы. Я не знал, что свежая глина — это не уход. Это свидетель, который стоит и ждёт, когда его спросят.
Бабушка стояла на веранде и смотрела, как темнеет над Кадзурагавой. У банного домика горел фонарь, и пар над водой поднимался в него, как возвращался домой.
— Отведал? — спросила она.
— Отведал, — сказал я. — Камио-сан сказал, вода молодеет к празднику.
— Сайто-сан сегодня сказал: молодая вода, — сказала бабушка. — Они не сговаривались.
Она помолчала. Потом сказала, не глядя на меня:
— Юта. Завтра пойдёшь на кладбище опять. Полей, что положено. Пока жива я — поливала я.
Я не спросил, кого. В долине уже к тому вечеру я понял: вопросы здесь не задают. Их носят, как чашку, которую боятся расплескать.
До Канбо оставалось десять дней. Хризантемы ещё не перекопали.
Глава 2. Вода на ладони
Утро четвёртого октября началось для меня с обхода, и это было первое утро, когда Акико-сан взяла меня с собой.
Акико-сан была старшей накай нашего дома. Накай — это горничная рёкана, но слово «горничная» здесь ничего не объясняет: накай знает дом так, как капитан знает корабль, — по звукам. Мы шли по коридору второго этажа, и половицы под ней молчали, а подо мной пели, и она шла чуть медленнее, чтобы я мог слушать свои ошибки. Комнаты в «Сакурае» носили имена, не номера: «Момидзи», «Цуки», «Юки», «Хотару», «Кири». Я пока путал «Кири» и «Юки» и каждый раз мысленно возвращался на три двери назад.
— Восточное крыло не обходим, — сказала Акико-сан у лестницы. — Оно закрыто.
— Совсем?
— С тысяча девятьсот восемьдесят восьмого, — сказала она. — Там банкетный зал и комнаты, где никто не живёт. Но всё хранится.
Она сказала это так, как говорят о погоде на следующей неделе, и пошла дальше, а я постоял. Двери восточного крыла были чистые. На ручке — ни пыли. В доме, где всё имеет своё место, даже закрытое крыло содержали так, будто оно каждое утро собиралось открыться.
В холле зазвонил телефон. Он был один на весь дом, чёрный, дисковый, стоял на полке у стойки, и когда он звонил, его слышали и кухня, и сад. Тогда телефон был один на дом — и принадлежал он всем. Акико-сан сняла трубку, выслушала, сказала «передам» и записала на бумажном квадратике: время, имя, суть. Бумажник этот у неё жил у стойки с незапамятных времён, и гости «Сакураи» давно знали: сказанное по телефону становится записанным. Больше ничего с ним не происходило. Просто — записанным.
К бане я спустился ближе к полудню с корзиной чистых полотенец.
Ротэнбуро — это баня под открытым небом. Наша стояла у самой реки, за банным домиком: каменная чаша на восемь тонн воды, кедровая крышка, а над ней — круглый год пар, который виден с обоих склонов долины. Вода в неё шла из источника по подземной трубе, горячая, пятьдесят два градуса, и Сайто-сан держал её ровно на сорока двух с половиной, как самурай держит меч: не напрягаясь и не отпуская.
Сайто-сан был у чаши. Утренняя крышка ещё лежала на воде — точнее, лежали её секции: крышка была секционная, из шести кедровых щитов, потому что в холодные ночи купающиеся не снимали её целиком, а отодвигали одну секцию, ровно настолько, чтобы войти. Сейчас одна секция стояла сдвинутой на ширину ладони.
— Кадояма-сан купался, — сказал Сайто-сан, не оборачиваясь. — Всегда на ладонь.
Я не понял, как можно это знать, и потом понял: можно. Сайто-сан проверял воду сорок лет, и для него крышка была тем же, чем для Акико-сан — половицы. Гость чести купался по ночам, это была его привилегия, и он всегда оставлял после себя один и тот же зазор. На ладонь. Не больше и не меньше.
Потом Сайто-сан достал журнал. Он висел на гвозде в банном домике, в клеёнчатой обложке, истёртой до дерева, и вёлся с тысяча девятьсот пятьдесят первого года — каждый день, дважды в день, почерком, который не изменился за сорок лет. Сайто-сан открыл пробный кран у домика, подставил ладонь, подержал, закрыл. Потом записал. Я смотрел, как он пишет: сначала строку ровную, крупную — время и градусы. Потом, ниже, мелко — вторую.
— Сначала кран, — сказал Сайто-сан. — Потом топка. Потом крышка.
Это был весь урок. Вторую строку он не объяснил, и я решил, что у людей, которые сорок лет записывают воду, есть право на мелкий почерк.
Через сад я пошёл обратно с пустой корзиной и увидел Сайто-сана уже у дальней калитки. Из сада был малый выход на тропу, что шла вдоль реки к мосту, и калитка эта была его дорогой: так он ходил проверять приток. Веранды первого этажа выходили в сад настежь — у нас вообще всё выходило в сад, кроме восточного крыла. Калитка скрипнула. Сайто-сан не оглянулся.
Вечером, после ужина, Кадояма-сан взял у стойки ключ от ротэнбуро.
Ключ висел на отдельном гвозде, с деревянной биркой, и я успел изучить его, потому что стоял рядом, принимая у гостей зонты. Кадояма-сан снял ключ с гвоздя точным движением человека, который снимает его не в первый раз.
— Гостю чести — ночная баня, — сказала Акико-сан, проходя мимо с подносом. — Кадояма-сан у нас гость чести.
— Это привилегия, — сказал Кадояма-сан, и я впервые услышал в его голосе что-то похожее на удовольствие. — В Токио так не купаются.
— В Токио, — сказала Акико-сан, — вообще много как не купаются.
Он ушёл в сторону бани, и я смотрел ему вслед. Две недели назад этот человек приехал оценивать наш дом, как оценивают участок под застройку: шагами, записями, молчанием. Теперь он брал ключ с гвоздя, как свой. Долина умела это делать с людьми. Она не уговаривала. Она просто купала их каждую ночь, пока они не сдавались.