18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгений Павлов – Юмори. Молодая вода (страница 1)

18

Юмори. Молодая вода

Юмори. Молодая вода

Детектив. Япония, долина Юмори, октябрь — ноябрь 1992 года

Глава 1. Первый туман

Эта история — о воде, которая однажды сказала правду. Тогда я думал, что запомнил ту осень из-за тумана.

Первый настоящий туман пришёл в долину в начале октября, и я увидел его с веранды рёкана ещё до завтрака. Рёканом называют такой дом, как наш: деревянный, старый, с вывеской у порога и восемью комнатами, где гостям дают не номерок, а имя. Наш стоял на западном берегу Кадзурагавы почти сто шестьдесят лет, и вывеска «Сакурая» успела выгореть до цвета чая, заваренного во второй раз. В тот октябрь я ещё не знал, что буду держать эту вывеску в руках, когда её снимут для починки, и удивлюсь, какая она лёгкая.

Я вышел на веранду босиком и первым делом поправил споротую бахрому на краю циновки. Она торчала не так с вечера, и мне было невозможно пройти мимо. Бабушка говорила, что в доме всё имеет своё место, и я долго считал это педантичностью. Теперь-то я знаю, что это была забота, которая просто не умела говорить.

У стены, на низкой скамье, сохли гэта — деревянные сандалии, в которых ходят к бане. Их ставили подушками вверх, чтобы ночная роса не ложилась на ремешки, и каждое утро я переставлял их носками к солнцу. Гэта скрипели. Гэта били по пяткам. Я ненавидел их первую неделю и потом привык, как привыкают к чужому расписанию.

Туман стоял над рекой так ровно, будто долину закрыли крышкой. Из него торчала только наша черепичная крыша да дымок над банным домиком внизу, у воды. Баню топили с пяти утра, и столб пара над ней был виден с обоих склонов. В долине это означало простую вещь: вода живая.

У банного домика двигалась серая фигура. Сайто-сан проверял воду, как проверял её каждое утро сорок лет: опускал в неё ладонь, держал, слушал. Он никогда не смотрел на часы, когда делал это. Он вообще редко смотрел на часы, потому что время у него было записано по-другому.

Я спустился по садовой дорожке, и роса сразу взяла мои ступни в плен. Камни были мокрые и тёмные, кусты у реки отяжелели. Сайто-сан услышал меня, но не обернулся. Его ладонь ещё лежала в воде.

— Сегодня — молодая вода, — сказал он.

Это было всё, что он сказал мне за то утро. Я тогда не понял, что это похвала. Я решил, что вода у нас, как и всё в долине, просто имеет возраст.

Я приехал в Юмори в сентябре — помочь на сезон, как было сказано дома. Формула устраивала всех, и я держался её, как держат чашку, которую боятся расплескать. В Токио меня ждал второй семестр экономического факультета, выбранного отцом за меня с той лёгкостью, с какой выбирают галстук. В долине меня ждала работа, которой я не умел делать почти ничего.

Первую неделю я ходил в новой юкате, и она сидела на мне, как на другом человеке. Юката — это лёгкое домашнее кимоно, в нашем рёкане их выдавали гостям, а домашние носили свои, потёртые на локтях. Моя была тёмно-синяя, слишком чистая, и пояс я завязывал так, что к узлу было стыдно подходить. Акико-сан перевязывала его молча. Только глаза у неё смеялись.

Акико-сан служила у нас старшей горничной сорок лет и знала про дом то, чего не знал никто. Чьё бельё не сдано в стирку. Кто не спал. Чей чай вернулся нетронутым. Сама она об этом не рассказывала — она просто ставила перед вами новую чашку и говорила, что сегодня утром дров в сарае стало меньше, а больше никто за дровами не ходил.

— Вы поправили бахрому на веранде, — сказала она в то утро, подавая мне мисо-суп. — Я хотела сменить циновку в четверг. Теперь сменю, не будем обижать мастера.

Я не видел никакого мастера. Но спорить с Акико-сан было всё равно что спорить с домом.

За столом сидела бабушка и пила чай так, будто у неё был весь день. Впрочем, у неё и был весь день — как и все шестьдесят лет до него. Гости называли её оками, хозяйкой, и Акико-сан произносила это слово с маленьким поклоном, даже когда их никто не слышал. Оками в рёкане — это не должность. Это то, как встаёт дом, когда вы входите.

— Юта, — сказала бабушка, не отрываясь от чашки. — Ты сегодня куда-нибудь торопишься?

— Нет.

— Тогда пойдёшь медленно, — сказала она. — На почту и на кладбище. Отведаешь воду. До тумана дойдёшь или после?

Я посмотрел в окно. Туман уже поднимался по саду, и веранды первого этажа стояли в нём, как причалы. В октябре он приходил в долину каждое утро и держался до девяти, и из него было видно только то, что стояло выше человека. Кто ходил в тумане — того видно не по лицу. По следам в мокром.

— До, — сказал я.

— Тогда возьми зонт, — сказала бабушка. — В тумане все сухие, пока не выйдут.

Письма тогда ждали неделю, и никто не умирал от этого.

Почта стояла на единственной улице долины, которую все звали просто Улицей: мост, чайная «Кицунэ», кооператив, клиника доктора и почта на углу. Улица называлась Хитоцу, что и значило «одна», и это была единственная честная вещь в топографии Юмори. Всё остальное притворялось, что у него есть окрестности.

За стойкой сидела Мисаки-сан и сортировала открытки. Она была единственной моей ровесницей в пределах досягаемости, как говорил её отец, имея в виду, что все остальные либо уехали, либо ещё не родились. Мы учились в одном классе, когда я приезжал к бабушке на лето, и она помнила меня таким, каким я себя не помнил вовсе.

— Мидзумото-кун, — сказала она. — Тебе. Два.

Она протянула мне два конверта и одну бандероль. Одно письмо было от моей матери, аккуратное, как счёт за электричество. Второе — из университета, и я положил его в карман не распечатывая, очень аккуратно, чтобы не порвать. Бандероль была для бабушки, семена хризантем из Нагано.

— Ты опять не читаешь при мне, — сказала Мисаки-сан. — В прошлый раз тоже. Это привычка или принцип?

— Бережливость, — сказал я. — Дома одно письмо на вечер.

— Тогда ты богач, — сказала она. — У нас на вечер — три слуха и одна телеграмма.

Я взял свои письма и пошёл к двери.

— Мидзумото-кун, — сказала Мисаки-сан мне в спину. — Ты у нас надолго?

Я обернулся. Она смотрела не на меня, а на открытки, и сортировала их ровно в три раза медленнее, чем раньше.

— Не знаю, — сказал я честно. — На сезон.

— Сезон в долине длинный, — сказала она. — Он иногда и не кончается.

Храм Юмори-дзиндзя стоял на уступе над Улицей, и кладбище поднималось за ним по склону, как тихая очередь. Камио-сан, храмовый служитель, был там, где ему и полагалось быть: у столба ворот, и входя, он коснулся его ладонью, как здороваются со старшим. Ему было шестьдесят пять, и он говорил о погоде так, будто погода была его прихожанкой.

— Канбо в этом году ранний, — сказал он мне. — Источник не любит спешки. Вода молодеет к празднику, это хороший знак.

Я сказал, что бабушка просила отведать воду. Камио-сан кивнул и провёл меня за храм, где из камня бил холодный ключ, и я напился, и вода была такая, что зубы сказали мне спасибо. Пока я пил, Камио-сан смотрел на кладбище. Я тоже посмотрел. И увидел её сразу, потому что она стояла не по строю.

Могила была на самом краю, за последним рядом, у самой гряды. Серая, низкая, ухоженная. Перед ней стояла ваза, и вода в вазе была свежая — я это знал, потому что видел, как роса держится на камне до полудня, а на вазе её не было. На могиле не было имени.

— Камио-сан, — сказал я. — А это кто?

Он не ответил сразу. Он вообще редко отвечал сразу, если вопрос был не о погоде.

— Человек без имени, — сказал он наконец. — Есть и такие.

— А воду кто меняет?

— Вода здесь меняется сама, — сказал Камио-сан. — Дождь.

Я посмотрел на вазу. Вода в ней была чистая, как слеза, и на дне не было ни одного листа. Рядом, на всех других могилах, вода была старая, потому что семьи приходили в выходные. А тут — свежая. И никого.

— Камио-сан…

— Юта-кун, — сказал он, и я понял, что это ответ. — Канбо ранний. Источник не любит спешки.

Больше он в тот день не сказал ничего.

Обратно я пошёл вдоль реки, потому что бабушка велела идти медленно, а медленнее, чем вдоль воды, в долине не ходили. Кадзурагава была узкая и говорливая, и вдоль русла из неё выбивались горячие жилы — от этого над водой всегда стоял лёгкий пар, даже когда туман уходил. Я шёл и считал мостики, потому что мне было девятнадцать, и я ещё думал, что мир поддаётся подсчёту.

У поворота, где река брала вправо, я увидел Араи-сана.

Он сидел на корточках над водой и мыл руки. Долго. Как моют руки не от грязи, а перед чем-то. Я знал, что он керамист, приехал из Токио три года назад и живёт у своей печи выше по реке. Я видел его чаши в рёкане: бабушка покупала их для гостей, простые, серые, с одним пятном глазури, как клёновый лист.

— Араи-сан, — сказал я.

Он не вздрогнул. Он, наверное, никогда не вздрагивал. Он просто докончил мыть руки и поднялся.

— Мидзумото-кун, — сказал он. — Из города?

Я понял, что он имеет в виду Токио, хотя я шёл с кладбища. Для него, наверное, всё, что было ниже по реке, было городом.

— Уже нет, — сказал я. — Теперь отсюда.

Он кивнул, как кивают на правильный ответ. Мы пошли рядом, и он показал мне свой карьер — просто яму в склоне, где долина открыла бок. Глина там была красная. Не рыжая, не бурая — красная, как осенний перец, и Араи-сан взял её горсть и растёр в ладони.

— Долинная, — сказал он. — С песком. Видишь?

Я не видел. Но потом он поднёс ладонь ближе, и я увидел: в красном проступали серые крупинки, мелкие, как сахар.