Евгений Ищенко – Привет, Я! (страница 17)
Воскресное утро разбудило Артёма лаем собак и запахом молочной каши. Он любил просыпаться в бабушкином доме. Обычно такие утра дарили умиротворение и уверенность в том, что день пройдёт очень хорошо.
Быстрая проверка — шрам, телефон. Всё прежнее. Значит, ночью скольжения не было.
Встав и наскоро позавтракав вкуснейшей кашей на свете, Артём быстро собрался в дорогу.
Бабушкина калитка скрипнула — тихо и грустно, как и в прошлые его приезды. Артём поправил сумку на плече, но уходить не спешил. Каждый раз, когда он уезжал от бабушки, в сердце что-то ёкало. Словно боялся уйти оттуда, где можно быть таким, какой он есть, — не думая о канве, не боясь волны, которую нельзя будет погасить, не держа в голове всё, что говорить можно, а что нельзя.
Хотя, конечно же, боялся.
Антонина Павловна вышла следом. В руках — холщовая сумка. Внутри банка варенья, два куска пирога – с яблоками и с капустой, завёрнутые в фольгу. И носки. Носки она вязала всем, кто задерживался в её доме дольше чем на полдня. Считала, что человек с холодными ногами не способен принимать правильные решения.
Она спустилась с крыльца и подошла к калитке.
— Ты не торопись, — сказала она. — Автобус не уйдёт. Сегодня до Холмска Михалыч везёт, подождёт. Он знает, что ты у меня. Я ему вчера варенья вечером отнесла.
— Ба, я и так не тороплюсь.
— Торопишься. Я вижу.
Она подержала его за рукав куртки — несильно, двумя пальцами, как держат за угол страницы, чтобы не потерять место. Артём-Поэт чуть наклонил голову влево.
— Тёма.
— Да?
— Вы думайте. Не откладывайте слишком долго.
Она не сказала «про Лену». Не нужно было. Он и так понял, о чём она.
Они оба поняли.
Поэт кивнул.
Бабушка отпустила рукав, тыльной стороной ладони провела по его щеке — мимоходом, будто проверяла температуру у ребёнка, — и сказала:
— Иди. Михалычу привет.
Гитарист обнял бабушку. Она тоже обняла его — крепко. И не отпускала ещё несколько секунд.
Он почувствовал, как у неё чуть подрагивает спина под ладонью.
Потом она отстранилась, поправила ему воротник куртки — деловито, как поправляют салфетку на праздничном столе, — и сказала:
— Михалычу передай, чтобы не гнал сильно. Дорога после дождя рваная.
— Передам.
— Иди.
Он пошёл. Подбородок чуть выше обычного — он всегда так шёл, когда волновался.
На повороте дороги обернулся. Бабушка стояла на крыльце, держалась за деревянные перила. Она заметила, что он обернулся, махнула рукой — коротко, без широты, как машут не на прощание, а что, мол, всё хорошо, ступай.
Автобус был полупустой.
Поэт пообщался с водителем — Михалычем — улыбчивым худосочным мужичком, передал ему привет и совет от бабушки и занял место у окна — то самое, какое они с другим Артёмом занимали всегда. Примостил сумку на колени и прислонился головой к окну.
Стекло холодило кожу, дрожало мелко на каждой кочке, отдавая в висок. За окном тянулись сопки — те же, что и вчера, только теперь повёрнутые другой стороной.
К Холмску небо начало светлеть. Сначала тонкая полоса вдоль гребня — серебристая, почти серая. Потом в этой полосе появилась одна прореха. Потом — другая.
А когда, пересев в Холмске на другой автобус, Поэт уже ехал в Южно-Сахалинск, серое небо порвалось окончательно, и на сопки лёг первый за эти дни солнечный свет: резкий, золотой, какой бывает только после долгого дождя, когда воздух промыт и каждая капля на деревьях играет, как маленькая линза.
Он смотрел в окно и не сразу узнал собственный мир. Как человек, который вдруг снял тёмные очки.
Сахалин под солнцем — это другой Сахалин. Яркий, красивый, живой.
Проезжая Холмский перевал, Поэт вспомнил о другом перевале. О том, что между Александровском и Тымовским. О том, где двадцать четыре года назад всё и произошло.
Он закрыл глаза.
«Папа, влево!»
Он закричал тогда. Он знал, что закричал. Он помнил это телом — холод в груди, сухость в горле, маленькие пальцы, вцепившиеся в синий рюкзак с нашитой ракетой.
Второй — Гитарист — тогда не закричал. Он молчал, испуганно закрыв глаза и ухватившись руками за свой детский рюкзачок.
Они никогда не обсуждали впрямую, кто из них тогда поступил правильно. Это было одно из правил, которое не записано в дневник. Не потому что кто-то оказался смелее или наоборот. А потому что оба понимали: нет никакой разницы. Машина всё равно ушла в обрыв.
Каждый из них втайне думал, что поступи он сам иначе — всё могло бы быть по-другому. Кто закричал — хотел вернуться обратно и промолчать. Кто промолчал — вернуться и закричать. И каждый знал, что и другой так думает. Но молчит об этом. И это было одним из тех моментов, в котором они полностью доверяли друг другу.
Поэт почувствовал звон раньше, чем услышал.
Не громко. Не страшно. В автобусе на семидесяти километрах в час, под шум двигателя и шорох колёс — почти незаметно. Как маленькие стеклянные колокольчики где-то далеко за стеклом.
Мизинец правой руки дёрнулся.
Он не открыл глаза.
Прижался плотнее к стеклу. Рюкзак на коленях, голова прислонена, окно холодное. Поза человека, который дремлет в дороге. Лучшая поза для скольжения. Никто из попутчиков не замечает, никто не подсаживается, никто не спрашивает «вам плохо?».
Два звонка. Три.
Сдвиг.
Мягкий, как соскользнувший лист.
Он открыл глаза.
Сопки — те же. Стекло — то же. Рюкзак — на коленях. Солнце — то же.
Левая рука сама, без команды, скользнула под куртку к ключице. Под пальцами — тонкий рубец.
Молния.
Он достал телефон. Экран — тёмное небо, белая ломаная линия.
Открыл мессенджер. Артём Левин — Молния. Последнее сообщение — вчера, поздно вечером. Написал его Гитарист, когда был в этом теле, в этом мире, перед тем как лечь спать у бабушки:
Поэт прочитал, кивнул сам себе.
«Помни о правилах. Не импровизируй».
Гитарист всегда писал это так, будто Поэт способен на импровизацию.
Но это было, по совести говоря, правдой.
Поэт подержал телефон в руке, усмехнулся. Вчера вечером он написал что-то подобное и Гитаристу. Забавно.
Вспомнилось, как они поначалу злились на молчание друг друга. Бесились, что нельзя написать и тут же получить ответ. А так хотелось ответить сразу — на упрёк, на шутку, на «ты что наделал». Но мессенджер не пробивал стену между мирами. Слова шли в одну сторону — внутрь своей цифровой кладовой, до следующего скольжения.
Их диалоги были отложены во времени. Поначалу пространные и эмоциональные, они вскоре стали лаконичнее, информативнее. Обиды и обвинения сошли на нет. Но от иронии и поддёвок друг друга они так и не отказались.