Евгений Ищенко – Привет, Я! (страница 15)
Не нужно было.
После чая Поэт прошёл в маленькую комнату, в которой всегда ночевал, когда задерживался у бабушки.
Кровать. Тумбочка. Коврик на полу с выцветшим рисунком — медведь с мячом. Этот коврик бабушка тоже привезла с собой из Александровска. Раньше он лежал на полу в его детской.
В углу, на полке за стопкой старых журналов, стоял рюкзак.
Маленький. Синий. С нашитой ракетой.
Артём достал его. Сел на кровать.
Рюкзак был лёгкий. Ткань — выцветшая, местами потёртая до белизны, но целая. Ракета на кармашке — с обшарпанным носом и оплавленным нижним краем, будто и правда летала. Молния — старая, тугая, но рабочая. Он потянул за собачку — медленно, как открывают шкатулки в тихих комнатах.
Внутри лежало немного.
Стеклянные шарики — четыре штуки, разноцветные, с воздушными пузырьками внутри. Из тех, которыми он играл в детстве, стукая их друг о друга на полу. Они тихо звякнули, когда рюкзак качнулся на его коленях.
Тонко. Стеклянно. Как маленькие колокольчики.
Компас — маленький, латунный, с треснувшим стеклом. Стрелка давно не двигалась. Артём щёлкнул по корпусу ногтем — стрелка не шевельнулась. Не работал с той ночи на перевале. Наверное, повредился при аварии.
Складной ножик — детский, с красной пластмассовой ручкой, с одним лезвием, которое не складывалось обратно до конца. Артём носил ножик в рюкзаке, хотя ни разу ничего им не отрезал.
И на самом дне — плоский металлический диск, размером с ладонь, не больше. Тёмный, тяжёлый, чуть тёплый на ощупь, хотя лежал в холодном рюкзаке. Без надписей. Без рисунка. Просто гладкий диск.
Артём повертел его в пальцах.
Он всегда вертел его, когда приезжал к бабушке. Доставал рюкзак, перебирал содержимое, держал в руках шарики, щёлкал по компасу, вертел диск. Не ритуал. Скорее привычка, которая со временем стала чем-то большим, чем привычка, но меньшим, чем осознанное действие.
Просто делал так.
Каждый раз.
Он положил всё обратно, застегнул молнию и вернул рюкзак на полку.
В Мире-Скобке Гитарист мыл посуду.
— Тёма, оставь, я сама, — сказала бабушка из комнаты.
— Я уже мою.
— Ты моешь слишком горячей водой. Чашки лопнут.
— Они переживут.
— Они пережили переезд в этот дом десять лет назад. Не хочу, чтобы их убил мой собственный внук.
Он убавил воду.
Бабушкина посуда: три тарелки, две чашки, сахарница, блюдце для варенья. Вся с трещинами, сколами, мелкими отметинами времени. Каждая — на месте. Каждая — живая. Менять их бабушка отказывалась.
«Они помнят, — говорила она. — Зачем выбрасывать то, что помнит?»
Артём вытер руки, повесил полотенце на крючок и прошёл в детскую.
Рюкзак.
Синий. С ракетой.
Он достал его. Сел на кровать.
Те же шарики. Тот же звон — тихий, стеклянный. Тот же компас с мёртвой стрелкой. Тот же ножик. Тот же диск — тёмный, гладкий, чуть тёплый.
Он подержал круглую пластину в руке.
Несколько секунд.
Потом положил обратно, застегнул молнию, вернул рюкзак на полку.
— Расскажи мне, какое у второй меня давление, — сказала бабушка в Мире-Молнии, когда Поэт вернулся на кухню.
— Ба, у неё такое же, как у тебя. Вы одинаковые.
— Я знаю, что одинаковые. Но мне приятно спросить. Может, у неё получше.
— Не получше.
— Жаль. А коленка?
— Болит.
— У меня тоже. Значит, и правда одинаковые.
Она сказала это с лёгкой улыбкой. Передавать новости самой себе ей нравилось. Это была игра — не для пользы, а для ощущения, что где-то есть ещё одна Антонина Павловна, которая точно так же сидит на этой кухне, вяжет носок, ворчит на внука и ждёт новостей о себе самой.
— Передай ей, — сказала бабушка, — что яблоки в этом году кислые. Пусть добавляет больше сахара в пирог.
— Ба, у неё такие же яблоки.
— Тогда пусть тоже добавляет.
— Я передам.
— И пусть не забывает мазать колено на ночь.
— Передам.
— И пусть не переживает. Мы справимся.
Артём посмотрел на неё.
«Мы» — это не она и он.
«Мы» — это обе бабушки и оба Артёма.
Четыре человека в двух мирах.
Семья.
Было около четырёх вечера.
Дождь за окном ослаб до почти невидимой мороси. Свет стал мягче — послеобеденный, осенний, с тем сахалинским оттенком серого, который нигде больше не встречается. Сопки за посёлком потемнели.
В Мире-Молнии Поэт сидел на диване в гостиной и читал. Бабушка дремала в кресле напротив, с вязанием на коленях. Спицы съехали набок. Носок — серый, грубоватый, связанный на треть — лежал рядом, как маленький спящий зверёк.
Часы тикали.
В Мире-Скобке Гитарист сидел на том же диване и перебирал бабушкино радио. Старое, транзисторное, из тех, которые ловят три станции и все три с помехами. Он крутил колёсико — шипение, обрывок музыки, чьё-то бормотание, снова шипение.
— Выключи, — сказала бабушка из кресла. — Голова от него болит.
— Ты же сама его слушаешь.
— Слушаю, когда одна. А когда ты тут — мне радио не нужно.
Он выключил.
Тишина.