18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Евгений Ищенко – Привет, Я! (страница 15)

18

Не нужно было.

После чая Поэт прошёл в маленькую комнату, в которой всегда ночевал, когда задерживался у бабушки.

Кровать. Тумбочка. Коврик на полу с выцветшим рисунком — медведь с мячом. Этот коврик бабушка тоже привезла с собой из Александровска. Раньше он лежал на полу в его детской.

В углу, на полке за стопкой старых журналов, стоял рюкзак.

Маленький. Синий. С нашитой ракетой.

Артём достал его. Сел на кровать.

Рюкзак был лёгкий. Ткань — выцветшая, местами потёртая до белизны, но целая. Ракета на кармашке — с обшарпанным носом и оплавленным нижним краем, будто и правда летала. Молния — старая, тугая, но рабочая. Он потянул за собачку — медленно, как открывают шкатулки в тихих комнатах.

Внутри лежало немного.

Стеклянные шарики — четыре штуки, разноцветные, с воздушными пузырьками внутри. Из тех, которыми он играл в детстве, стукая их друг о друга на полу. Они тихо звякнули, когда рюкзак качнулся на его коленях.

Тонко. Стеклянно. Как маленькие колокольчики.

Компас — маленький, латунный, с треснувшим стеклом. Стрелка давно не двигалась. Артём щёлкнул по корпусу ногтем — стрелка не шевельнулась. Не работал с той ночи на перевале. Наверное, повредился при аварии.

Складной ножик — детский, с красной пластмассовой ручкой, с одним лезвием, которое не складывалось обратно до конца. Артём носил ножик в рюкзаке, хотя ни разу ничего им не отрезал.

И на самом дне — плоский металлический диск, размером с ладонь, не больше. Тёмный, тяжёлый, чуть тёплый на ощупь, хотя лежал в холодном рюкзаке. Без надписей. Без рисунка. Просто гладкий диск.

Артём повертел его в пальцах.

Он всегда вертел его, когда приезжал к бабушке. Доставал рюкзак, перебирал содержимое, держал в руках шарики, щёлкал по компасу, вертел диск. Не ритуал. Скорее привычка, которая со временем стала чем-то большим, чем привычка, но меньшим, чем осознанное действие.

Просто делал так.

Каждый раз.

Он положил всё обратно, застегнул молнию и вернул рюкзак на полку.

В Мире-Скобке Гитарист мыл посуду.

— Тёма, оставь, я сама, — сказала бабушка из комнаты.

— Я уже мою.

— Ты моешь слишком горячей водой. Чашки лопнут.

— Они переживут.

— Они пережили переезд в этот дом десять лет назад. Не хочу, чтобы их убил мой собственный внук.

Он убавил воду.

Бабушкина посуда: три тарелки, две чашки, сахарница, блюдце для варенья. Вся с трещинами, сколами, мелкими отметинами времени. Каждая — на месте. Каждая — живая. Менять их бабушка отказывалась.

«Они помнят, — говорила она. — Зачем выбрасывать то, что помнит?»

Артём вытер руки, повесил полотенце на крючок и прошёл в детскую.

Рюкзак.

Синий. С ракетой.

Он достал его. Сел на кровать.

Те же шарики. Тот же звон — тихий, стеклянный. Тот же компас с мёртвой стрелкой. Тот же ножик. Тот же диск — тёмный, гладкий, чуть тёплый.

Он подержал круглую пластину в руке.

Несколько секунд.

Потом положил обратно, застегнул молнию, вернул рюкзак на полку.

— Расскажи мне, какое у второй меня давление, — сказала бабушка в Мире-Молнии, когда Поэт вернулся на кухню.

— Ба, у неё такое же, как у тебя. Вы одинаковые.

— Я знаю, что одинаковые. Но мне приятно спросить. Может, у неё получше.

— Не получше.

— Жаль. А коленка?

— Болит.

— У меня тоже. Значит, и правда одинаковые.

Она сказала это с лёгкой улыбкой. Передавать новости самой себе ей нравилось. Это была игра — не для пользы, а для ощущения, что где-то есть ещё одна Антонина Павловна, которая точно так же сидит на этой кухне, вяжет носок, ворчит на внука и ждёт новостей о себе самой.

— Передай ей, — сказала бабушка, — что яблоки в этом году кислые. Пусть добавляет больше сахара в пирог.

— Ба, у неё такие же яблоки.

— Тогда пусть тоже добавляет.

— Я передам.

— И пусть не забывает мазать колено на ночь.

— Передам.

— И пусть не переживает. Мы справимся.

Артём посмотрел на неё.

«Мы» — это не она и он.

«Мы» — это обе бабушки и оба Артёма.

Четыре человека в двух мирах.

Семья.

Было около четырёх вечера.

Дождь за окном ослаб до почти невидимой мороси. Свет стал мягче — послеобеденный, осенний, с тем сахалинским оттенком серого, который нигде больше не встречается. Сопки за посёлком потемнели.

В Мире-Молнии Поэт сидел на диване в гостиной и читал. Бабушка дремала в кресле напротив, с вязанием на коленях. Спицы съехали набок. Носок — серый, грубоватый, связанный на треть — лежал рядом, как маленький спящий зверёк.

Часы тикали.

В Мире-Скобке Гитарист сидел на том же диване и перебирал бабушкино радио. Старое, транзисторное, из тех, которые ловят три станции и все три с помехами. Он крутил колёсико — шипение, обрывок музыки, чьё-то бормотание, снова шипение.

— Выключи, — сказала бабушка из кресла. — Голова от него болит.

— Ты же сама его слушаешь.

— Слушаю, когда одна. А когда ты тут — мне радио не нужно.

Он выключил.

Тишина.