Евгений Ищенко – Привет, Я! (страница 12)
— Вчера, — повторила она. — На ключице?
Бабушка точно знала, что при аварии Артём получил не только серьёзное сотрясение мозга, но и травму головы — как раз над ухом. Других шрамов у Артёма не было.
— А что ещё было вчера? — бабушка задала вопрос как можно тише, стараясь не выдавать свою обеспокоенность.
Он рассказал. Про ужин: каша с молоком. Бабушка кивнула — каша была. Про книжку на ночь: «Незнайка на Луне». Бабушка кивнула — «Незнайка» был. Про то, как ему приснилась ерунда — про красный мяч, который он никак не мог поймать.
Потом она спросила:
— А позавчера?
Он задумался.
Позавчера он рисовал дом. Дом с трубой и дымом. Жёлтым карандашом.
— Дом, — сказал он. — Я рисовал дом.
Бабушка посмотрела на него спокойно.
— Ты уверен, Тёма? Позавчера мы с тобой ходили в магазин за крупой.
— Нет, ба. Я рисовал! — Артём бросился к столу, начал шелестеть альбомами, пытаясь найти свой рисунок.
Но рисунка не было.
Артём растерянно посмотрел на бабушку. Но та ответила спокойно:
— Я знаю, что ты рисовал. Но не здесь.
Она сказала это так просто, что он не сразу понял смысл.
— Как это — не здесь? А где?
— Я пока не знаю. Но я разберусь.
И она разобралась.
Не сразу. Не за день. Не за неделю.
Месяцы.
Антонина Павловна Левина не была ни учёной, ни экстрасенсом, ни психологом, ни человеком, который верит в чудеса. Она была женщиной, которая тридцать лет проработала фельдшером в сельской амбулатории, похоронила мужа, вырастила сына одна, пережила перестройку, два землетрясения и один тайфун. Она верила в здравый смысл, горячий чай, тёплые носки и в то, что любую проблему можно решить, если перестать паниковать и начать записывать.
И она начала записывать.
Завела тетрадку. Толстую, в клетку, с коричневой обложкой. На первой странице написала: «Тёма. Странности».
Каждый день — запись. Что Артём сказал. Что помнил. Что не помнил. Когда шрам для него на своём месте. Когда — на другом. Что ел, во что играл, что снилось. Когда капризничал. Когда был спокоен. Когда казался не совсем собой.
Через два месяца она увидела систему.
Шрам менялся. Точнее — не шрам, а то место, где его искал Артём. Не каждый день — иногда несколько раз за день, иногда ни разу. Тогда же менялись и воспоминания внука. Артём, ищущий шрам-молнию на ключице, помнил одно. Артём со шрамом-скобкой — другое. Но оба помнили бабушку, дом, кашу, «Незнайку». Совпадало почти всё. Расходилось — только то, что делал сам Артём.
Его слова. Его выбор. Его мелкие решения.
Сначала она думала: разберусь и пойму, как это исправить.
А потом поняла, что некоторые вещи лучше не понимать слишком быстро. На них лучше смотреть краем глаза.
А ещё позже пришло другое: исправить она не сможет.
Но зато сможет не дать никому чужому узнать о масштабе беды.
Антонина Павловна просидела над тетрадкой три вечера.
Потом приняла решение и сказала:
— Тёма. Тебя — двое.
Гитарист помнил тот разговор иначе.
Не слова — ощущение. Облегчение. Огромное, невозможное.
Потому что до того дня он думал, что сходит с ума.
Ему было восемь. У него погибли родители. Врачи говорили: стресс, травма, дезориентация. Школьный психолог рисовал схемы и просил «нарисовать семью». Учительница в первом классе написала в дневнике: «Мальчик рассеян, путает события, фантазирует».
А он не фантазировал.
Он просыпался — и мир был другим. Не совсем другим. Тот же дом. Та же бабушка. Та же комната. Но шрам — не там. И на полке стоит книжка, которую он не брал в библиотеке. И бабушка говорит: «Ты же вчера сам просил макароны на ужин», а он не просил, он просил кашу.
Мир был почти правильным.
Почти — и это «почти» сводило с ума.
А потом бабушка сказала: «Тёма. Тебя — двое».
И он заплакал.
Не от страха — от того, что кто-то наконец сказал это вслух. И стало сразу легче.
В Мире-Молнии Поэт допил чай и посмотрел на часы. Половина первого. Маятник ходил ровно.
— Ба, а ты ещё хранишь свою тетрадку?
— Коричневую? Конечно. Она до сих пор лежит в шкафу.
— Ты никогда мне её не показывала.
— А зачем? Ты и так всё помнишь. А чего не помнишь — помнит второй.
— Я не всё помню.
— Помнишь достаточно.
Антонина Павловна встала, подлила ему чаю. Из-под крышки заварочного чайника поднялся пар — чабрец, мята, что-то ещё, что бабушка добавляла и называла «от нервов».
— Помню, как ты придумала для нас дневник, — сказал он.
— Не дневник. Систему.
Она села обратно. Поправила кофту на плечах.
— Дневник — это когда пишешь для себя. А вам надо было писать друг для друга. Вы же не могли поговорить. Как один восьмилетний мальчик объяснит другому восьмилетнему мальчику, что он натворил вчера в его теле?
— Записками в карманах.
— Записками в карманах, — подтвердила бабушка. — Я помню, как ты пришёл из школы с запиской для другого себя: «Кто пообещал Пете мою машинку? Я не обещал! Значит, ты! Я не отдам, скажи Пете сам».
— Мне было девять.
— Тебе было девять, и ты путал «я» и «он», потому что оба были «я». Пришлось объяснять, что записки нужно писать не от третьего лица, а от первого. И подписывать.
— Тогда мы ещё не были Поэтом и Гитаристом.
— Тогда вы были «Я-с-молнией» и «Я-со-скобкой». Потом стали «Первый» и «Второй». Потом поругались, потому что никто не хотел быть Вторым.
— А потом ты нас помирила.