Евгений Дьяков – Лунное эхо (страница 8)
– Сейчас? – Степан шагнул к двери. – А поеду.
– Куда ты пойдёшь? Заплутаешь впотьмах!
– Найду дорогу.
– Лёд тонкий.
– Не твоя забота.
Фаддей мог остановить его. Мог схватить за руку, прижать к стене, запереть дверь – он был сильнее, тяжелее, старше. Но вместо этого он стоял и смотрел, как брат накидывает тулуп, нахлобучивает шапку, выходит в сени.
– Степка, – окликнул он. – Вернись.
Степан обернулся. В глазах – злость, обида и что-то ещё, очень похожее на надежду.
– Скажи, что я нужен, – тихо сказал он. – Всего одно слово. Скажи – останусь.
Фаддей молчал.
Он хотел сказать. Правда хотел. Но слова застряли где-то в горле, в том самом месте, где много лет назад он проглотил обиду на отца, на мать, что умерла слишком рано, на весь белый свет.
– Делай как знаешь, – выговорил наконец Фаддей. И отвернулся к окну.
Дверь хлопнула.
Фаддей стоял, глядя на мутное, заиндевевшее стекло. За окном мелькнула тень – Степан прошёл мимо, к заливу. Фаддей видел его силуэт, удаляющийся по снегу, и вдруг ему показалось, что брат уходит не просто в ночь – уходит навсегда.
Он рванулся было к двери, но остановился.
– Сам придёт, – сказал он вслух. – Постоит на морозе, остынет и вернётся.
И сел обратно к столу.
Он сидел час, другой. Смотрел на огонь в печи, на тени, пляшущие по стенам. Вспоминал, как Степан маленьким засыпал у него на руках, как доверчиво прижимался, как звал: «Фадя, не уходи». И как он, Фаддей, отдавал ему последний кусок, последнее тепло, последний вздох.
Всё это время в груди у него рос камень. Не тот, что потом будет давить девятнадцать лет, – пока ещё маленький, острый, только начинающий врастать в мясо. Фаддей ещё не знал, что это такое. Но уже чувствовал: что-то важное уходит безвозвратно.
«Вернётся», – думал он снова и снова.
А потом услышал треск.
Далеко, со стороны залива. Тонкий, звенящий звук – так трещит молодой лёд, когда не выдерживает тяжести.
Фаддей вскочил, прильнул к окну.
Луна стояла над заливом огромная, неестественно яркая. Лёд светился изнутри белым, молочным светом. И там, далеко, почти у самого горизонта, мелькнула тёмная фигура. Она стояла неподвижно, а потом вдруг исчезла.
– Нет, – выдохнул Фаддей. – Нет!
Он выбежал из избы, бросился к берегу. Лёд под ногами хрустел, прогибался, но Фаддей бежал, не замечая. Бежал туда, где только что видел брата.
Добежал до полыньи. Чёрная вода, пар над ней, и никого.
– Стёпка! – закричал он. – Стёпка!
Тишина.
Фаддей упал на колени. Смотрел в чёрную воду и не мог поверить, что это случилось. Что он стоял в избе, думал «вернётся», а брат в это время тонул.
– Прости, – шептал он. – Прости меня, дурака. Прости, Стёпка.
Вода молчала.
На берегу он просидел до утра. А когда рассвело, пошёл в посёлок и сказал:
– Степан утонул. В полынье. Лёд тонкий.
Мужики переглянулись, но спрашивать не стали. Вышли на лёд, нашли полынью, баграми достали тело.
Фаддей стоял на берегу и смотрел, как брата кладут на сани, укрывают рогожей. Степан был лёгкий, почти невесомый – голодная зима, худой парень. И лицо у него было спокойное, будто он просто уснул.
Только глаза открыты. Смотрят в небо.
Фаддей подошёл, закрыл брату глаза. Рука дрожала.
– Прости, – сказал он ещё раз.
Степан молчал.
III. Молчание
Хоронили Степана через три дня.
Могилу долбили весь день – земля промёрзла на совесть, но утопленника, по обычаю, нельзя оставлять до весны. Степана отпевали в старой часовне, хоронили на кладбище у скал, откуда видно море.
Фаддей стоял у края могилы, смотрел, как гроб опускают в землю. Рядом шептались бабы:
– Сам ушёл… Не удержал, значит…
– Брат всё-таки… Не доглядел…
Каждое слово входило в него, как заноза, оставалось под кожей, гнило.
– Господь простит, – сказал священник, брызгая на гроб святой водой. – А ты, Фаддей, простишь ли?
Фаддей не ответил.
Он стоял и смотрел, как комья мёрзлой земли стучат по крышке гроба. Стук этот он будет слышать потом девятнадцать лет.
В избу вернулся затемно.
На столе всё ещё лежала книга Степана – Пушкин, раскрытая на той странице, где брат читал в последний раз. На гвозде висела его шапка. В углу стояли сапоги – стоптанные, старые, но ещё хранящие форму его ног.
Фаддей сел на лавку, обхватил голову руками.
– Зачем я не остановил? – шептал он в темноту. – Зачем не сказал? Всего одно слово. Одно слово, дурак!
Он просидел так до утра. А утром встал, затопил печь, сварил уху. Съел сам – впервые за трое суток. Потом вышел во двор, взял топор и пошёл в лес – за дровами.
Работать. Только работать. Чтобы не думать.
Первое время соседи заходили – жалели, приносили еду, пытались утешить. Фаддей принимал молча, кивал, но в разговоры не вступал. А через неделю перестал открывать дверь.
Он выходил только в море.
В море было легче. Там не надо было думать – там надо было работать. Ставить сети, выбирать улов, грести против ветра, пока руки не начинали дрожать от усталости. Фаддей греб так, будто хотел догнать кого-то, кто ушёл далеко-далеко и не собирался возвращаться.
Он ставил сети там же, где они ставили со Степаном. Каждый раз, забрасывая снасть, он слышал голос брата: «Не туда, Фаддей, тут камни, сеть порвёшь». Степан всегда лучше чувствовал море. А Фаддей чувствовал только тяжесть вёсел и холодную воду, обжигающую руки даже сквозь рукавицы.
Возвращался, сдавал улов, брал новую снасть и снова уходил. Люди на пристани перестали с ним заговаривать – взгляд у Фаддея был такой, что всякое слово застревало в горле. Только качали головами вслед: «Тронулся мужик, тронулся…»
По ночам он не спал.
Ляжет на лавку, закроет глаза – и слышит свист. Тот самый, дурной, бесконечный, которым Степан дразнил его в детстве. Свист метался по избе, от стенки к стенке, и Фаддей вскакивал, хватал топор, выбегал на крыльцо – никого. Только луна и снег.
– Стёпка, – шептал он в темноту. – Прости. Прости меня, дурака.
Темнота молчала. Но свист возвращался, стоило только лечь обратно.