Евгений Баранов – Техномант (страница 2)
— Пустите! — закричал он и рванулся вперед, но мать вцепилась в него мертвой хваткой.
— Не смей, Коля! Убьют!
Люди из Тайной канцелярии тем временем совещались. Один из них, тот, что с резонатором, вдруг повернул голову и посмотрел прямо на Колю. Из-под капюшона блеснули глаза — холодные, колючие, как льдинки. Мальчик похолодел. Ему показалось, что взгляд этот пронзил его насквозь, добрался до самого сердца, до той странной крови, о которой говорил дед.
— Этого, — тихо сказал человек, указывая на Колю. — Проверьте.
Но никто не двинулся с места, и Коля подумал, что, может, ослышался.
А потом произошло самое страшное. Люди в плащах подошли к краю воронки, вытянули руки, и земля под их ногами вздрогнула. Коля увидел, как край воронки начинает оплывать, как глина и порода текут вниз, засыпая обломки дирижабля, запечатывая вход в шахту. Они заваливали всё! Живых и мертвых!
— Нет! — заорала какая-то женщина, бросаясь к барьеру. — Там же мой муж!
Она ударилась о голубое сияние и отлетела назад, как тряпичная кукла. Поднялся крик, плач, люди замахали руками, но те, в плащах, не обращали внимания. Они продолжали свое страшное дело, и земля всё ползла и ползла, пока от воронки не остался лишь ровный, гладкий холм свежей глины, пульсирующий зеленоватым свечением сквозь трещины.
Когда всё кончилось, один из них повернулся к толпе и сказал:
— Приказ Императора. В целях предотвращения распространения эфирной заразы шахта под номер семь подлежит консервации. Все, кто находился внутри, считаются погибшими при исполнении служебного долга. Семьям будет выплачена компенсация. А теперь разойдитесь.
Он говорил это так спокойно, будто речь шла о сломанной машине, а не о сотнях заживо погребенных людей.
Толпа медленно, нехотя, стала расходиться. Люди плакали, ругались, но никто не осмелился перечить. Коля стоял, вцепившись в материнскую руку, и смотрел на свежий холм. Часы в его кармане молчали. Они умерли.
— Пошли, сынок, — тихо сказала мать.
— Он там, — сказал Коля.
— Знаю.
— Они его убили.
— Тише, Коля, тише. Не говори так.
Они пошли домой. Шли долго, в полной тишине, только ветер свистел в ушах да изредка доносился далекий, подземный гул — Голод ворочался в своей темнице, насытившись, но не утоленный до конца.
В ту ночь Коля не спал. Лежал на своей лежанке, смотрел в потолок и слушал, как воет ветер в трубе. А еще он слушал другие звуки — те, что шли от машин. Где-то далеко стучал насос на водокачке, ритмично, устало, точно огромное металлическое сердце. Где-то ближе гудел трансформатор на электростанции, и в этом гуде слышалась тревога. И все эти звуки сливались в один общий голос — голос большого, израненного организма города, который продолжал жить, несмотря ни на что.
И Коля понял: машины не врут. Они не предадут. Они всегда скажут правду, если уметь слушать. А он умел. Дед сказал — дар. Кровь Хранителей. Он не знал, что это значит, но чувствовал: это его судьба.
Утром он достал из-под подушки разбитые часы, повертел в руках и убрал в карман. Они не работали, но он не мог их выбросить. Память. Клятва.
Он вышел на крыльцо. Солнце вставало над Уральским хребтом, золотя вершины. Горизонт на востоке был затянут дымкой — там дымили заводы, там копали новые шахты, там Империя Пара пожирала землю, чтобы насытить свой голод.
Коля посмотрел на запад. Туда, где за лесами и болотами лежал Петербург — столица, сердце Империи. Он ничего не знал об этом городе, кроме того, что там сидят те, кто вчера убил его отца. Но в груди зажглось холодное, твердое чувство, похожее на ненависть, только глубже и спокойнее. Он не хотел мстить. Он хотел понять. Понять, как устроен этот мир, где люди стали топливом для машин. И может быть, когда-нибудь… изменить его.
— Я вернусь, пап, — прошептал он, глядя на свежий холм над шахтой. — Я не знаю как, но я вернусь. И тогда они заплатят.
Часы в кармане вдруг дрогнули. Едва слышно, но отчетливо: тик. Потом еще один. Коля вытащил их, не веря глазам. Треснутое стекло, погнутый корпус, но стрелки… стрелки снова двигались. Они показывали без четверти четыре — время гибели отца. И тикали ровно, спокойно, как ни в чем не бывало.
Коля прижал часы к уху. В их тиканье ему послышался дедов голос: «Живи, Колька. Помни. Ищи».
Он сунул часы в карман, повернулся и пошел в дом. Впереди был долгий день, долгие годы, и только одно было ясно: мир никогда не будет прежним. Голод проснулся. И ключ от его темницы был где-то здесь, в крови мальчишки, который только начинал понимать, кто он такой.
Где-то глубоко под землей, на частоте 32.9 Гц, билось сердце древнего зла. Оно ждало своего часа. Оно ждало, когда камень заплачет по-настоящему.
АКТ 1. ПРОБУЖДЕНИЕ КЛЮЧА
Углекамск, Уральские предгорья. 1825 год от Рождества Христова, или 37-й год Эфирной Эры.
Двадцать лет — срок немалый. За двадцать лет можно вырастить лес или вырубить сотню таких же, построить город или похоронить целую империю, завести семью и завести ещё и правнуков. Коля Волков не построил город и не похоронил империю. Он просто выжил. И этого уже было достаточно.
Утро в Углекамске начиналось не с петухов — их давно съели или они передохли от эфирной гари, — а с гудка. Оглушительного, басовитого рева паровой сирены на локомотивном депо. Гудок драл глотку ровно в пять утра, и те, кто еще не умер, поднимались с лежанок, чтобы идти на смену. Те, кто умер, — тех увозили на телегах за террикон, в овраг, где хоронили без отпевания, потому что батюшка в Углекамске был один, и тот спился лет десять назад, когда его сына раздавило вагонеткой.
Коля проснулся за минуту до гудка. За двадцать лет организм привык: внутренние часы, доставшиеся от деда вместе с кровью Хранителя, работали точнее любого хронометра. Он полежал еще минуту, вслушиваясь в тишину, которая вот-вот должна была взорваться ревом. И когда гудок взвыл, Коля уже сидел на краю лежанки, натягивая промасленные штаны.
В комнате было холодно. Окна запотели, по стеклу ползли мутные разводы — конденсат смешивался с сажей, осевшей за ночь. Печь давно не топили: уголь нынче дорог, эфирные кристаллы для отопления простым людям не положены, а дрова в этих краях — роскошь, потому что лес вокруг давно вырубили на шахтные крепи. Коля накинул на плечи старый, прожженный в сотне мест бушлат, сунул ноги в сапоги с подбитыми стальными пластинами подошвами — подарок дяди Гриши, тот говорил, что такие сапоги и эфирный ожог не пропустят, и гвоздь не проткнет, — и вышел в сени.
Мать уже хлопотала у чугунной печурки, раздувая слабый огонек. Она постарела за эти годы — лицо в глубоких морщинах, волосы седые, руки в цыпках и шрамах от бесконечной стирки и готовки. Но глаза остались теми же — строгими, внимательными, любящими.
— Поешь, — сказала она, не оборачиваясь, и поставила на стол чугунок с жидкой похлебкой. — Там картошка плавает, я нащипала.
Коля сел за стол, обхватил ладонями глиняную миску, грея озябшие пальцы. Похлебка пахла луком и чем-то еще, что мать называла «мясом», но Коля давно не спрашивал, откуда оно берется. Лучше не знать. Он ел молча, быстро, как привык есть всю жизнь — в перерывах между сменами, когда каждая минута на счету.
— Отец? — спросил он, не поднимая глаз.
— Ушел затемно, — мать вздохнула. — Сказал, нынче на смену пораньше, там какой-то аврал на седьмой. Говорят, эфирный фон поднялся, надо откачивать, пока не рвануло.
Коля кивнул. Он знал про эфирный фон. Знал лучше многих. В депо, где он работал, стояли приборы — примитивные, самодельные, но работающие. Коля научился их чинить, а потом и настраивать так, что они показывали не только давление пара и температуру в топке, но и слабые колебания эфирного поля, пронизывающего всё вокруг. Он чувствовал эти колебания кожей, зубами, костями. Они были как тиканье тех старых часов, что лежали у него под подушкой.
Часы он носил с собой всегда. За двадцать лет они ни разу не сломались, хотя Коля их никогда не чинил. Они шли сами по себе, ровно, спокойно, и их тиканье было единственной ниточкой, связывающей его с тем днем, с дедом, с отцом, которого он так и не дождался из шахты. И с Голодом, который спал под землей и изредка подавал голос — гулом, от которого закладывало уши и начинали вибрировать рельсы.
— Ты сегодня в ночную? — спросила мать, убирая пустую миску.
— В дневную, — ответил Коля, поднимаясь. — Лорд Вихрев велел к полудню закончить ремонт «Сорняка». Если не успею — штраф.
Мать перекрестилась на темный угол, где когда-то висела икона. Иконы давно не было — сожгли в печке холодной зимой, — но привычка осталась.
— Господь с тобой, сынок. Береги себя.
Коля усмехнулся. Господь в Углекамске если и был, то давно махнул рукой на это место, затянутое дымом и пропитанное эфирной гарью. Здесь правили другие боги — пар и сталь. И те, кто владел ими.
Он вышел на улицу, и привычный смог ударил в лицо. Углекамск просыпался. Из труб валил дым, пахло угольной гарью, машинным маслом и сладковатым запахом эфира — тем самым, от которого по утрам слегка кружилась голова, а к вечеру начинало ломить виски. Люди шли на смену — молчаливые, сгорбленные фигуры в промасленных бушлатах, с лицами, серыми от угольной пыли. Никто не здоровался, никто не улыбался. Утро было не временем для улыбок.