Евфемия Адлерсфельд-Баллестрем – Белые розы Равенсберга (страница 52)
– Зачем ей это знать? Твои родители ее надежно от этого оберегали, и я принял от них эстафету.
Хохвальд убрал бережно свернутый пергамент в жестяной футляр, надежно закрыл его, а Зигрид стояла, опустив взгляд на столешницу, и ее острые белые пальцы почти неосознанно повторяли узоры на ней.
– Да, – проговорила она медленно, – хорошо, что Ирис ничего не подозревает. Для нее, особенно в ее теперешнем статусе, это оказалось бы весьма унизительным.
Князь тут же резко обернулся – кровь бросилась ему в лицо.
– Поразительно, как часто близкие ошибаются друг в друге, – произнес он. – Ты же выросла с Ирис и, кажется, не понимаешь, что настолько привлекательной делает ее именно смирение. Таким характерам не страшно унижение в людских глазах, поэтому то, что ты имеешь в виду, в любом случае не беда. К тому же я совершенно не понимаю, что тут для Ирис унизительного. Правда уготовила бы ей невыразимую боль, произвела бы неизгладимое впечатление, и я не вполне уверен, что она смогла бы с этим справиться.
Зигрид немного приподняла тяжелые веки.
– К несчастью, тебя всегда раздражает мой способ выражаться, – проговорила она с напускным спокойствием. – Извини! Но человек ведь так легко перенимает представления и обычаи, и я со стыдом готова признать, что придерживаюсь старомодного взгляда. Я считаю, что женщина, мать которой никому не известна и рождение которой отмечено пороком, – пятно для семьи ее мужа, и, если такая женщина узнает, что имя, которое она носит, даровано ей лишь из милости, это должно ее унизить. Но все эти соображения, кажется, не устоят перед твоей гораздо более высокой терпимостью.
Хохвальд тяжело оперся обеими руками о столешницу и с нескрываемым изумлением взглянул на невестку.
– Не понимаю! – воскликнул он, потеряв терпение. – К чему все эти шпильки – пальцем в небо? Несчастная мать Ирис была сестрой твоего отца, и она, к сожалению, сделала известным доброе имя своего супруга через cause célèbre[195]. При чем тут невинное дитя, какой изъян тут может найти христиански мыслящий человек? Но, к сожалению, в мире сильны мелочность и ненависть, и те, кто называет себя христианами, по большей части уклоняются от контактов с человеком, помеченным бедой, и считают его изъяном то, в чем нет ни малейшей его вины. Я глубоко и болезненно разочарован тем, что ты, Зигрид, видимо, не разделяешь великодушных взглядов твоих родителей, – заключил он скорее с грустью, нежели с возмущением.
Бледная доселе Зигрид залилась густой краской.
– Но я же всего этого не знала, – сказала она, запинаясь. – Говорят только, что Ирис – незаконное дитя…
– Что? Вот как говорят? – перебил ее Хохвальд и продолжил с видимым облегчением: – Слава богу, не говорят ничего другого. Но ты права, если бы Ирис это узнала, она была бы глубоко уязвлена – не из-за гордости или людей, но из-за меня, однако в этом случае я был бы рядом, чтобы ее поддержать, и лучше, если «уста лживые, языки лукавые»[196] постараются ей сообщить то, что узнала ты, не так ли? Теперь тебе известно уже так много, что лучше, если ты узнаешь всю правду, чтобы помочь мне оберегать от нее Ирис. Знаешь ли ты, что у твоего отца была сестра?
Зигрид лишь кивнула в подтверждение – сейчас она все равно не могла говорить.
– Что ж… Я знал Марию Эрленштайн и часто бывал в ее доме, после того как она вышла замуж за последнего барона фон Равенсберга, – не без усилия продолжил князь, устремив взгляд вдаль, в свое прошлое. – Равенсберг делал дипломатическую карьеру, и ему прочили большое будущее. Милый и добросердечный, он был спокойным, ясно мыслящим человеком, но, наверное, не являлся правильным мужчиной для красавицы-жены с беспокойным сердцем, которое так легко сбивалось с пути и которому, верно, чтобы не оступиться, требовалась лишь крепкая опора, ибо это бедное сердце было горячим и запутавшимся, – в достаточной степени, чтобы однажды утром Равенсберга нашли в собственной постели с пулей в виске. Все решили, что это самоубийство, причина которого неясна. Ирис тогда сравнялось полгода, и она не ведала ничего о своей потере… Ее мать, однако, в этих обстоятельствах оставалась ужасно холодна и безучастна, чем безмерно всех удивляла. Вдруг по городу прошел слушок, назвавший Марию Равенсберг убийцей собственного мужа. Легкий ветерок превратился в сильный ветер, а потом и в шторм… Выступили свидетели: личный слуга Равенсберга, горничная его жены, потом еще один слуга – их показания были сокрушительными. Марию Равенсберг арестовали, она предстала перед судом присяжных, и приведенные к присяге свидетели выступили против нее. Один видел, как она заряжала маленький револьвер, другой заметил, как она после выстрела вышла из комнаты мужа. Ну, полно об этом. Оставалась возможность помилования несчастной, однако она так повела себя в суде, что приговор был предрешен. Король не воспользовался своим правом на помилование, да и не смог бы… И искупление произошло.
Голос Хохвальда сорвался, он отвернулся, глубоко потрясенный, обуреваемый чувствами. Однако и Зигрид побелела, ей пришлось вцепиться в столешницу, – прошло немало времени, прежде чем она с трудом, тихо, будто с опаской пробираясь в темноте, заговорила.
– Ты хочешь сказать, что эта женщина… одна из… Эрленштайн… умерла на эшафоте? Что палач… О боже! – в ужасе простонала она, когда Хохвальд утвердительно кивнул.
Затем он заговорил вновь:
– Твои родители удочерили малышку и растили как свою. Понимаешь ты теперь, что они, вдали от родины, где все напоминало им об ужасном…
– А эта малышка, Ирис, – перебила его Зигрид, – разве она не являлась постоянным напоминанием об этом, напоминанием, которое они ежечасно видели перед собой? Как они смогли пересилить себя и терпеть ее рядом со своим собственным ребенком?
Хохвальд с сочувствием, сверху вниз, смотрел на невестку.
– Ты взволнована, это естественно, – проговорил он спокойно. – Величие этой жертвы любви ты сможешь осознать, только если оглянешься на всю свою жизнь, которая была также и жизнью Ирис. И все же это не являлось для твоих родителей собственно жертвой, ибо их вдохновила благороднейшая из тех трех[197], без которой человек «медь звенящая или кимвал звучащий»[198], – любовь, которая все преодолевает.
Зигрид смотрела на Хохвальда почти с робостью – в его голосе звучала глубокая убежденность, в его ясном и твердом взгляде ясно читалась вера в то, что он говорил. Она не понимала князя, с его большим сердцем, в котором было столько снисходительности к ошибкам других, которое всегда искало и находило смягчающие причины там, где ее поспешные суждения, ее гордость выносили приговор. Ее восхищало это великодушие, но самой ей не суждено было настолько возвыситься духом. Князь решил, что Зигрид задумалась о сказанном, о том, в чем он сам был так искренне убежден, и, поскольку счел, что каждый должен переработать впечатления наедине с собой, собрался покинуть библиотеку.
– Еще одно, – обратилась к нему Зигрид. – Говорил ли отец с тобой о… о своей сестре?
– Конечно, – любезно ответил Хохвальд. – Он охотно делал это, ведь он очень ее любил. Между нами не было запретов относительно этой печальной темы. И, – добавил он с нажимом, – мы искали и не без успеха находили смягчающие обстоятельства, которые не смог обнаружить земной судья. Гнев над могилой не облагораживает… Она раскаялась, бедная заблудшая душа, и мы, люди, должны этим удовольствоваться. В остальном надо положиться на Бога.
Князь кивнул Зигрид с серьезным выражением лица и пошел к выходу. Но в дверях обернулся, вернулся и положил правую руку ей на плечо.
– Могу я тебе доверять, Зигрид? – спросил он с глубочайшей серьезностью.
Она избегала его прямого взгляда.
– Доверять? В чем же, Марсель?
– Зигрид, ты должна меня понять. Я рассказал тебе эту печальную историю, так как рассчитываю на тебя, держу за свою естественную союзницу, чтобы Ирис по-прежнему могла считать себя твоей сестрой. Пусть она никогда не узнает, чей она ребенок, – это отравило бы ей жизнь. Хочешь ли ты стать наследницей в благодеянии твоих просветленных родителей, или я ошибся в тебе?
– Нет, нет! – воскликнула Зигрид испуганно, оберегая его хорошее мнение о себе. – Я все для тебя сделаю, ничего не скажу…
– Не только это, Зигрид, – ответил Хохвальд серьезно. – Ради спокойствия Ирис следует держать ее подальше от всего, что может его нарушить. Вы выросли как сестры – и внезапное осознание, что вы ими не являетесь, ведь не может изменить твои чувства к ней, иначе все это было бы прожито напрасно. Правда, Зигрид?
– Да, – кивнула она, задыхаясь.
Боже, как колдовски воздействовал на нее голос этого человека!
– Так дай мне руку и поклянись, что будешь оберегать Ирис!
Она подала ему ледяную правую руку, но ее сухие бледные губы шевельнулись беззвучно. Он увидел ее глубокое волнение и принял рукопожатие за непроизнесенные слова.
– Благодарю тебя, Зигрид, я доверяю тебе.
И он удалился, попрощавшись.
Зигрид осталась в неописуемом душевном состоянии. Сначала голос Хохвальда, его простые сердечные слова и предостережения все еще звучали в ее сознании, потом же прорвалась вся горечь оттого, что двадцать лет ей по неведению пришлось делить родительскую любовь с Ирис. О, если б только она знала! Тогда она указала бы незваной гостье ее место: среди отверженных, среди отбросов общества. Дочь казненной преступницы, которая, скорее всего, истлела где-то на церковном дворе для бедных греховодников! Конечно, она была Эрленштайн, а Зигрид очень гордилась своим именем, своим безупречным происхождением. Одна из рода Эрленштайн! Да-да, конечно, нельзя ворошить заново эту ужасную историю, ведь только теперь она начала забываться. Или же… Ха, теперь Зигрид вспомнилась история о белых розах Равенсберга, которую рассказывал профессор, и пришло на ум, что Спини узнал о трагедии из старой газеты. Нет, подобная история, которая позволяет пригвоздить старинный аристократический род к позорному столбу, никогда не забудется! Зигрид с издевкой засмеялась над собой, подумав, как знакомые за ее спиной могли шушукаться: «Она племянница той самой фрау фон Равенсберг, которую казнили за убийство супруга. Ну, вы же знаете…»