18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ева Уайт – Хроники Кассандры. Эхо прошлого (страница 9)

18

После того случая с единорогом во мне что-то окончательно и бесповоротно переключилось, какой-то внутренний предохранитель, что долгие годы удерживал мою связь с реальностью, перегорел, и теперь дверь в чужие жизни, в чужие воспоминания была распахнута настежь. Теперь я понимала, что мой дар – или проклятие, я до сих пор не могла определиться – не ограничивается лишь последними, предсмертными мгновениями. Он мог проникать глубже, в самые потаенные, самые темные уголки памяти, в те детские травмы, что были получены давным-давно и, казалось бы, надежно забыты, похоронены под слоем взросления и повседневных забот. И эта мысль была одновременно и пугающей, вселяющей леденящий душу ужас, и соблазнительной, манящей своей тайной, своим обещанием докопаться до самой сути, до корня того зла, что оборвало жизнь Анны.

Мне нужно было понять, что связывало взрослую Анну с тем единорогом на стене в парке, с тем детским страхом, который я так явственно ощутила, прикоснувшись к плюшевой игрушке. Интуиция, тупым, навязчивым, неумолимым сверлом, буравила мне мозг, подсказывая, что ответ кроется не в настоящем, не в тех нескольких часах, что предшествовали ее смерти, а где-то там, в прошлом, в том самом, общем, коллективном прошлом, о котором никто не хотел говорить, которое старались забыть, вычеркнуть из истории. И это прошлое, я чувствовала, было связано не только с ней одной.

Я решила пойти в архив. Не в тот современный, электронный, с его вычищенными, отредактированными и обезличенными записями, куда имел доступ любой сотрудник, а тот, настоящий, старый, подвальный архив, расположенный в самом низу нашего здания, где в бесконечных, уходящих в темноту стеллажах хранились бумажные, ветхие папки, пропитанные запахом пыли, времени и тысяч нераскрытых, забытых тайн. Спускаясь по скрипучей, холодной, отполированной тысячами ног лестнице, я чувствовала, как меня охватывает странное, почти мистическое чувство – будто я спускаюсь не просто в подвал, не в техническое помещение, а в самые недра памяти этого города, в то место, где он прятал свои самые темные, самые постыдные и самые страшные секреты, те, о которых не пишут в газетах и не говорят в приличном обществе.

Архив оказался именно таким, каким я его и представляла: бесконечные, похожие на друг друга ряды тяжелых, металлических стеллажей, уходящие в сырой, промозглый полумрак, заставленные серыми, одинаковыми папками, на которых белели потрескавшиеся от времени, полустертые бирки. Воздух был густым, спертым и тяжелым, пахло старыми газетами, сырой землей, плесенью и чем-то еще, горьким и неуловимым, словно запах несбывшихся надежд и невысказанных обид, накопленных за долгие годы.

Я начала свой поиск с дел о пропавших детях за последние двадцать лет. Мне казалось, что если я смогу найти хоть какую-то нить, связывающую эти, казалось бы, разрозненные случаи между собой, то можно будет выйти и на дело Анны, понять, была ли ее смерть случайной или частью чего-то большего, ужасного и системного. Я перебирала папку за папкой, и каждая из них была похожа на маленькое, заброшенное надгробие на огромной, забытой всеми могиле – короткая, сухая, казенная справка, несколько потускневших фотографий улыбающегося, счастливого ребенка, бессильные, полные отчаяния показания родственников, и затем – ничего. Пустота. Дело приостановлено за отсутствием зацепок. Дело приостановлено. Дело приостановлено.

Это словосочетание, это официальное клише, начало мерещиться мне везде, оно стало ритмом, под который работало мое сердце, оно било в виски, как молоток, символизируя полное и абсолютное поражение системы, ее неспособность защитить самых беззащитных. Я искала что-то, любую, даже самую крошечную зацепку, любую странность, которая могла бы связать эти дела между собой, выстроить их в какую-то логическую цепочку. Может, одинаковый район пропажи? Или схожий возраст? Или, может, что-то в описании внешности, какая-то особая примета? Но нет, все было разным, хаотичным, бессвязным, как будто город просто время от времени, без всякой системы и логики, поглощал своих детей, не оставляя после себя ни следов, ни объяснений, ни надежды.

Я просидела в архиве несколько часов, пока у меня не начали слипаться глаза от усталости и пыли, и не начала ныть спина, а шея – затекать от неудобной, скрюченной позы. Я перелопатила горы бумаг, пролистала сотни, если не тысячи страниц, но так и не нашла ничего, что могло бы пролить хоть какой-то, даже самый тусклый свет на смерть Анны. Казалось, я просто зря потратила время, поддавшись смутному, иррациональному порыву, очередной вспышке своего больного воображения. И все же, уходя из архива и медленно, тяжело поднимаясь по той самой, ведущей наверх лестнице, обратно к шуму, свету и суете живого мира, я не могла отделаться от навязчивого, гнетущего ощущения, что я что-то упустила, что-то очень важное, что ответ был где-то совсем рядом, буквально под рукой, просто я смотрела не в ту сторону, не под тем углом. Что все эти серые папки, все эти пропавшие, забытые дети были не разрозненными, случайными трагедиями, а частью чего-то большего, какой-то страшной, единой, чудовищной картины, которую я пока не могла разглядеть, как не может муравей разглядеть очертания сада, в котором он ползет.

Ночь после архива была самой тяжелой, самой беспокойной и самой страшной за все последнее время. Я долго ворочалась в своей постели, не в силах уснуть, перед моими закрытыми глазами проплывали лица детей с тех старых, пожелтевших фотографий, серые, безликие обложки папок, искаженное болью и ужасом лицо Анны в морге и тот самый, плюшевый единорог с его безжизненными, черными глазками-бусинками, которые, казалось, следили за мной из темноты. Когда сон все же настиг меня, он оказался не убежищем, не местом отдыха, а еще одной ловушкой, еще одним кошмаром, куда более ярким и реалистичным, чем все предыдущие.

Мне снилось, что я бегу по длинному, темному, абсолютно прямому и, казалось, бесконечному коридору. Стены вокруг были голыми, бетонными, без окон, без дверей, без каких-либо признаков жизни, и лишь где-то в самом конце, в недостижимой дали, мерцал тусклый, желтоватый, больничный свет, но он не приближался, как бы быстро я ни бежала, он оставался все таким же далеким и недоступным. Пол под ногами был липким, холодным и слегка пружинящим, а воздух – густым, спертым и тяжелым, пахло пылью, лекарствами, хлоркой и страхом, тем самым, детским, животным, первобытным страхом, который я почувствовала в видении с единорогом, страхом перед неведомым, перед тем, что прячется в темноте. И сквозь гулкий, оглушающий стук моих собственных шагов по этому зловещему полу и тяжелое, прерывистое, свистящее дыхание, я услышала его. Сначала тихий, едва различимый, как далекий писк, а потом все громче и громче, нарастая, как снежный ком, катящийся с горы. Детский плач. Не один, не два, а много, десятки, сотни детских голосов, сливающихся в один жуткий, пронзительный, разрывающий душу хор отчаяния, боли и безысходности. Они плакали где-то совсем рядом, прямо за этими холодными, бетонными стенами, я почти чувствовала их дыхание, их тепло, но я не могла их найти, не могла до них добраться, не могла их утешить, я могла только бежать по этому проклятому, бесконечному коридору, а их плач, их рыдания становились все громче, все отчаяннее, заполняя собой все пространство, давя на виски, на мозг, на самое сердце, угрожая раздавить меня, уничтожить, стереть в порошок. И тогда, сквозь этот оглушительный, леденящий кровь плач, пробился чей-то голос, не детский, а взрослый, низкий, мужской, и он произнес всего одно слово, одно имя, которое врезалось в мое сознание, как раскаленный докрасна гвоздь, оставив после себя болезненный, долго не заживающий рубец. «Стеклов».

Я проснулась. Резко, с глухим, сдавленным воплем, который застрял у меня в горле, я села на кровати, вся дрожа, как в лихорадке, и обливаясь ледяным, липким потом. Сердце колотилось с такой бешеной, нечеловеческой силой, что казалось, вот-вот разорвет грудную клетку и выпрыгнет наружу. Комната была погружена в глубокую, предрассветную тьму, за окном царила мертвая, зловещая тишина, нарушаемая лишь редкими, одинокими звуками ночного города. «Стеклов».

Это имя висело в воздухе, словно настоящий, осязаемый призрак, оно звенело в ушах, отдавалось эхом в пустой комнате. Откуда я его знаю? Я никогда не слышала его раньше, никогда не сталкивалась с ним в работе, в документах, в разговорах. Оно пришло ко мне из сна, из того самого, жуткого кошмара, но оно ощущалось настолько реальным, настолько весомым и значимым, что не могло быть просто случайной выдумкой, порождением больного, уставшего воображения. Я встала с кровати, дрожащими ногами подошла к окну и прижалась горящим лбом к холодному, успокаивающему стеклу, пытаясь унять адскую дрожь, пробивавшую все мое тело, и прояснить путаные, скачущие мысли.

Стеклов. Кто это? Жертва? Преступник? Свидетель? И какое, черт возьми, отношение эта фамилия имеет к Анне, к тому единорогу, к тем пропавшим детям из архива, к моим кошмарам? Я чувствовала, как все эти разрозненные, казалось бы, ничем не связанные кусочки – жестокая смерть Анны, детский страх, архивные папки, это незнакомое имя – начинают медленно, но неумолимо притягиваться друг к другу, как железные опилки к магниту, образуя зловещую, пугающую, пока еще неясную конструкцию, в самом центре которой, к своему ужасу, оказалась я. И я понимала, что единственный человек, который мог помочь мне сложить этот пазл, который обладал достаточными ресурсами, доступом к информации и, что самое главное, той странной, необъяснимой верой в меня, был Марк. Но чтобы попросить его о помощи, чтобы вовлечь его в этот водоворот безумия еще глубже, мне нужно было рассказать ему обо всем. О единороге из детства Анны и о том видении, что за ним последовало. О кошмаре с бесконечным коридором и детским плачем. О имени «Стеклов», пришедшем из ниоткуда. А это значило признаться, что мое безумие, мой «дар» проникает все глубже и глубже, что он уже не ограничивается лишь моментом смерти, а тянет свои ядовитые щупальца в прошлое, в сны, в самые потаенные, самые защищенные уголки чужой памяти и подсознания. И я не была уверена, что он, такой рациональный, такой твердо стоящий на земле, такой прагматичный и циничный, готов принять и это, готов поверить, что его напарница не просто «видит» смерть, но и слышит эхо прошлого.