Ева Уайт – Хроники Кассандры. Эхо прошлого (страница 6)
– Он сказал ей: «Здесь красиво. И никого нет». А потом… потом он ударил ее. Ножом. Прямо в грудь. – Я снова закрыла глаза, пытаясь силой воли отогнать прочь навязчивое, живое воспоминание о той, чужой, но такой реальной боли, но оно было еще слишком свежим, слишком острым и жгучим.
Марк лишь кивнул, его лицо стало сосредоточенным, он уже строил в голове планы, прокладывал маршруты, выстраивал версии, и я видела, как в его глазах загорается тот самый, давно забытый мной огонек азарта.
– Значит, это не случайный маньяк, – продолжил он, больше думая вслух, чем обращаясь ко мне, как бы приглашая меня в свой мыслительный процесс. – Они были знакомы, возможно, даже близки. Она пошла с ним добровольно, доверяла ему. Он завел ее в безлюдное, заранее выбранное место и убил. Холодно, расчетливо, без эмоций. Знакомый запах, знакомый смех… Скорее всего, кто-то из ее близкого окружения. Или кто-то, кто сумел искусно войти к ней в доверие.
Он подошел ко мне ближе, и от него, от его потертой куртки, пахло дымом, ночным холодом и влажной кожей, но этот простой, земной запах был сейчас таким родным, понятным и таким нужным среди всей этой смертной, химической вони, что витала в воздухе.
– Ты можешь… описать его еще? Может, заметила его рост? Одежду? Хоть что-нибудь, любую мелочь? – спросил он, и в его голосе не было нетерпения, только деловая, собранная настойчивость.
Я снова зажмурилась, изо всех сил пытаясь вернуться в то жуткое видение, выудить из его мутного потока еще какие-то, хоть крошечные детали, но все было смазано, как будто я смотрела на мир сквозь мутное, запотевшее и треснувшее стекло, и только самые яркие, самые болезненные моменты врезались в память с пугающей четкостью.
– Я… я не видела его лица, – с досадой призналась я, чувствуя собственную беспомощность. – Только тень. Высокий, наверное. Широкие, мощные плечи. И все… Больше ничего. – Я снова едва не проговорилась про единорога, слова уже вертелись на самом кончике языка, горячим, колючим комом, но я снова, с невероятным усилием, удержала их внутри, как будто этот нелепый, детский рисунок был моим сокровенным, личным секретом, моей личной болью и проклятием, которые я не была готова ни с кем делить, даже с ним, единственным, кто меня понимал.
– Он был… спокоен. Очень спокоен и уверен в себе. Когда это делал, – добавила я тихо, уже почти выдохом.
Марк внимательно, не отрываясь, смотрел на меня, и в его темных, усталых глазах я видела не жалость и не сочувствие, а нечто большее – странное, неподдельное уважение, будто он видел в моих кошмарах и этой дрожи не слабость, а необычное, страшное, но все же оружие, пусть и опасное для самой себя.
– Хорошо, – сказал он снова, и в этот раз это короткое слово прозвучало как военная команда, как клятва или обещание. – Это уже кое-что. Уже направление, точка приложения сил. Спасибо тебе.
Он развернулся и твердым, уверенным шагом вышел из зала, оставив меня одну в холодном, пропитанном смертью помещении, но теперь мое одиночество не было таким гнетущим и абсолютным. Оно было наполнено эхом его слов, его безоговорочной веры, и тем странным, щемящим и тревожным чувством, что мы теперь связаны этой чужой тайной, этой болью, этой опасной охотой. А где-то в большом, спящем городе бродил мужчина с бархатным смехом и дорогим одеколоном, который даже не подозревал, что его последние, лживые слова к жертве, его запах, его тень уже стали известны следователю. И что у этого следователя есть необычный, ранимый, но очень ценный партнер, который может видеть прошлое, заглядывать в самые темные его уголки. И это знание, пугающее и вселяющее тревогу, все же согревало меня изнутри, наполняя ледяную, зияющую пустоту, оставшуюся после видения, маленьким, но очень упрямым и живучим огоньком надежды.
4. Марк
Дождь за окном БМВ не утихал с прошлой ночи, его монотонный стук по металлу стал саундтреком к моим мыслям, размывая границу между сном и явью, между вчерашним кошмаром в морге и сегодняшней необходимостью действовать. Я сидел за рулем, вжимаясь в потрепанный кожзам сиденья, и чувствовал, как холодная тяжесть наливается в желудок, знакомое ощущение перед боем, когда еще не знаешь, откуда ждать удара, но уже чувствуешь его вкус на языке – металлический, как кровь. В ушах, поверх шума дождя и воя ветра, стоял голос Танатовой, тихий и надтреснутый, словно тонкое стекло, готовое рассыпаться от любого неловкого прикосновения. «Темная аллея… бархатный смех… запах одеколона…» Я прокручивал эти обрывки в голове, пытаясь выстроить из них хоть какую-то картину, но получалась лишь абстракция, пятно боли и страха, не имеющее четких контуров. Это не было доказательством. Это было ничто, дым, шепот сумасшедшей, как бы цинично ни звучало это в моей собственной голове. Но именно этот шепот заставлял мое давно очерствевшее, привыкшее ко всему сердце биться с упрямой, назойливой надеждой. Надеждой на то, что я еще не окончательно превратился в бюрократическую машину, в винтик системы, перемалывающей чужие жизни в кипы официальных бумаг.
Я свернул в сторону Центрального парка, и городская суета мгновенно сменилась гнетущей, промокшей тишиной. Парк в такую погоду был похож на гигантское, заброшенное кладбище: голые, мокрые ветви деревьев скрипели на ветру, словно кости, с промокших скамеек стекали мутные ручейки, а под ногами хлюпала коричневая каша из опавшей листвы. Я оставил машину на пустынной парковке и пошел пешком, не включая фонарь, давая глазам привыкнуть к полумраку. Мои ноги сами несли меня туда, куда нужно, будто какой-то внутренний компас, откалиброванный на человеческое горе, вел меня к эпицентру чужой трагедии. Я миновал освещенные аллеи, где тусклые фонари отбрасывали на асфальт дрожащие, желтые пятна, и углубился в лабиринт узких, неосвещенных тропинок. И вот она – та самая аллея. Та, что я искал. Узкий проход между сплошной стеной разросшегося дикого винограда и глухой кирпичной оградой какого-то старого, заброшенного здания. Воздух здесь был неподвижным и спертым, пахло влажной землей, гниющими листьями и чем-то еще, едва уловимым – может, страхом, впитавшимся в самые камни.
Я щелкнул фонариком, и яркий луч врезался в темноту, выхватывая из мрака уродливые детали: разбитую бутылку, окурок, консервную банку. Я двигался медленно, сканируя каждый сантиметр асфальта, каждую щель между плитками, каждый куст. Я искал все что угодно – обрывок ткани, потерянную сережку, пятно крови, царапину на кирпиче. Любую зацепку, которая могла бы материализовать призрачные слова Лики, превратить их во что-то осязаемое, во что-то, что можно было бы положить в пакет и приобщить к делу. Но чем дальше я заходил, тем сильнее сжималось что-то холодное внутри. Аллея была чиста. Слишком чиста. Идеально чиста. Ни единого следка, ни сора, ничего, что говорило бы о недавней борьбе, о насилии, о смерти. Это была не естественная чистота, а стерильность, наведенная чьей-то старательной, педантичной рукой. Кто-то поработал здесь, как заправский уборщик, смыв все улики вместе с дождевой водой. И эта чистота была кричащей. Она кричала о профессионализме. О расчете. О холодной, безэмоциональной жестокости. Обычный человек на моем месте усомнился бы. Решил бы, что Танатова, с ее травмой, все выдумала, что ее мозг, защищаясь, сплел этот кошмар из обрывков реальности и больного воображения. Но я не обычный человек. Я слишком долго смотрел в глаза лжецам и жертвам, чтобы не научиться читать правду на каком-то доречевом, животном уровне. А в Ликиных глазах вчера была правда. Тот дикий, немой ужас, что сковывал ее тело, та дрожь, что она не могла скрыть, – это не подделать. Она была здесь. В последние секунды жизни этой девушки. Она чувствовала ее боль. И теперь я чувствовал эхо этой боли здесь, в этой промозглой, безмолвной аллее.
Я дошел до самого конца, упершись в глухую кирпичную стену, заросшую плющом. Ловушка сработала бы идеально: один вход, ни выходов, ни глаз свидетелей. И тут луч от фонарика скользнул вбок, осветив участок стены у самого ее основания. И я замер. На шершавой, покрытой граффити и потеками поверхности кто-то нарисовал мелком. Ярким, кричаще-розовым, кислотным цветом, который резал глаз даже в этом тусклом свете. Рисунок единорога. Детский, неумелый, с кривыми ногами и слишком большим, спиралевидным рогом. Он смотрел на меня пустыми глазницами, и по моей спине пробежал ледяной, противный холод. Лика ничего не говорила про единорога. Она умолчала. Сознательно? Сочла это галлюцинацией, наваждением, не стоящим внимания? Или… или это было чем-то настолько личным, настолько ее собственным, что она не решилась этим поделиться даже со мной? Я достал телефон, руки сами собой слегка дрожали, и сделал несколько снимков. Этот нелепый, сказочный зверь в самом конце аллеи смерти казался самым жутким из всех улик, что я когда-либо видел. Он был насмешкой. Над жертвой, над нами, да над самой смертью, черт возьми. Я обернулся, окидывая взглядом всю эту идеальную, стерильную ловушку. Да, я верил Лике. Теперь я верил и в этого единорога. И, похоже, эта вера могла стоить мне куда большего, чем просто карьеры.
Возвращение в отдел было похоже на погружение в мутную, теплую воду, где тебя со всех сторон облепляют тиной бюрократии и чужими взглядами. Я прошел к себе, стараясь не встречаться глазами с коллегами, чувствуя на себе их тяжелые, полные любопытства и чего-то еще, более острого, взгляды. Новость, как всегда, разнеслась быстрее меня. Меня ждали. Кабинет начальника отдела, Леонида Васильевича Данилова, встретил меня знакомой атмосферой – запахом дорогого кофе, старой кожи и безраздельной власти. Он сидел за своим массивным, полированным до блеска столом, и его пухлое, обычно добродушное лицо было похоже на маску, вырезанную из желтого воска.