Эрих Ремарк – Чёрный обелиск (страница 25)
— Так что вы можете осчастливить Герду, — лаконично резюмирует Рене.
— На две недели. Все очень просто, верно?
Я немного смущен и испытываю чувство неловкости. В настольной книге любителей хорошего тона эта ситуация вряд ли предусмотрена. К счастью, появляется Вилли. Он в элегантном костюме, на голове у него легкая серая шляпа «борсалино», надетая набекрень, но это не мешает ему выглядеть застывшей цементной глыбой, украшенной искусственными цветами. Он галантно целует руку Рене, потом достает из кармана маленькую коробочку.
— Самой интересной женщине Верденбрюка, — произносит он с поклоном.
Рене издает крик в регистре «сопрано» и, еще не веря своим глазам, смотрит на Вилли. Наконец она открывает коробочку. Внутри поблескивает золотое кольцо с аметистом. Она надевает его на средний палец, восторженно смотрит на него и бросается Вилли на шею. Вилли улыбается, светясь от гордости, оглушенный ее щебетом и басом — Рене от волнения то и дело путает «регистры».
— Вилли! — визжит она и тут же рычит: — Я так счастлива!
Из гардероба выходит Герда в махровом халате. Она услышала крики и решила поинтересоваться, что произошло.
— Собирайтесь, дети мои, — говорит Вилли. — Нам пора идти.
Девушки исчезают в гардеробе.
— Болван! Ты что, не мог вручить Рене кольцо попозже, когда вы останетесь вдвоем? — говорю я. — Что мне теперь прикажешь делать с Гердой?
Вилли добродушно смеется.
— Черт побери! Об этом я как-то не подумал! В самом деле — что же теперь делать? Идемте с нами ужинать.
— Чтобы мы вчетвером весь вечер пялились на аметист Рене? Исключено.
— Послушай, — говорит Вилли. — У нас с Рене все по-другому, не так, как у тебя с Гердой. У меня серьезные намерения. Хочешь верь, хочешь нет, но я просто помешан на Рене. По-настоящему помешан. Она — шикарная женщина!
Мы садимся на плетеные стулья у стены. Дрессировщик учит белых шпицев ходить на передних лапах.
— Представляешь? — продолжает Вилли. — От чего я особенно схожу с ума — так это от ее голоса. Особенно ночью. Ты как будто спишь сразу с двумя женщинами: одна нежная, а другая — рыбная торговка с рынка. Я тебе скажу больше... Когда она ночью, в темноте, рявкнет что-нибудь командирским басом — у меня мороз по шкуре! До чего же чудно́! Я ведь не гомик, но иногда такое чувство, как будто я деру какого-нибудь генерала или эту гадину, унтер-офицера Флюмера, который, кстати, и тебя помучил от души, когда ты был новобранцем! Правда, это бывает не каждый раз, и всего несколько секунд — но ты понимаешь, что я хочу сказать?
— Приблизительно.
— Ну вот. Короче, я пропал. Я хочу, чтобы она осталась здесь. Сниму ей небольшую квартиру...
— Ты думаешь, она бросит свою профессию?
— А зачем ей ее бросать? Пусть время от времени берет ангажемент; я могу поехать с ней в турне. У меня работа такая, что я нигде не останусь без дела.
— А почему бы тебе не жениться на ней?
— Женитьба — это совсем другое, — оправдывается Вилли. — Как можно жениться на женщине, которая в любую минуту может рявкнуть на тебя, как генерал? И у тебя каждый раз сердце в пятки уходит — ты же понимаешь: это у нас, старых вояк, в крови! Нет, жениться надо на какой-нибудь маленькой тихой толстушке, которая отлично готовит. Рене, детка, — типичная содержанка.
Я с удивлением смотрю на этого светского льва. Он снисходительно улыбается. Ему не нужны никакие правила хорошего тона. Я легко подавляю в себе желание прибегнуть к иронии: ирония выглядит неубедительно, когда твой оппонент дарит направо и налево золотые кольца с аметистами, которые тебе не по карману. Борчихи лениво поднимаются и демонстрируют пару бросков. Вилли с интересом наблюдает за ними.
— Шикарные бабы! — шепчет он, как довоенный кадровый обер-лейтенант.
— Это еще что за новости?! Равнение направо! Смирно!! — раздается сзади унтер-офицерский рык.
Вилли испуганно вздрагивает. Рене улыбается ему, гордо поблескивая кольцом.
— Теперь ты понимаешь, что я имел в виду? — обращается Вилли ко мне.
Я понимаю. Они наконец уходят. На улице, перед дверью, их ждет машина Вилли, красный кабриолет с красными кожаными сиденьями. Хорошо, что Герда задерживается. Это избавит ее по крайней мере от зрелища кабриолета. Я лихорадочно прикидываю, какую программу я мог бы предложить ей сегодня вечером. Единственное, чем я располагаю, кроме «настольной книги» любителя хороших манер, — это талоны Эдуарда Кноблоха, но они, к сожалению, действительны только днем. Я принимаю решение все же попытаться всучить их Эдуарду, соврав, что это последние два талона.
Выходит Герда.
— Знаешь, чего я хочу, мой хороший? — говорит она, прежде чем я успеваю открыть рот. — Давай поедем за город! На трамвае. Мне хочется подышать свежим воздухом.
Я изумленно смотрю на нее, не веря своим ушам. «Подышать свежим воздухом» — как раз то самое, за что меня так глумливо высмеяла эта ядовитая змея Эрна! Может, она уже успела ей что-нибудь рассказать? С нее станется!
— А я думал, мы поужинаем в «Валгалле», — осторожно, с опаской говорю я. — Там прекрасная кухня.
— Зачем? — отвечает Герда, махнув рукой. — Такой хороший вечер! Я сделала немного картофельного салата — вот видишь? — Она показывает небольшой сверток. — Купим там где-нибудь по паре сосисок и пива и устроим маленький пикник. Согласен?
Я молча киваю, терзаемый еще большими сомнениями и подозрениями. Мне никак не забыть ехидство Эрны по поводу «дешевого вина».
— В девять мне уже надо быть в этом противном вонючем кабаке, в «Красной мельнице», — говорит Герда.
Противный вонючий кабак? Я опять подозрительно смотрю на нее. Но глаза ее — сама искренность и невинность. И вдруг до меня доходит: то, что для Эрны — рай, для Герды — все лишь рабочее место! Она ненавидит этот шалман, который Эрна обожает! Слава Богу! Я спасен. Зловещий призрак «Красной мельницы» с ее безумными ценами исчез, как Гастон Мюнх в роли призрака отца Гамлета, опускающийся в люк на сцене. Перед моим внутренним взором встают блаженные тихие дни с бутербродами и домашним картофельным салатом! Простая жизнь! Земная любовь! Душевный покой и мир! Наконец-то! Пусть кислая капуста! Кислая капуста тоже может стать деликатесом! Например, с ананасами, отваренная в шампанском. Сам я, правда, ничего подобного не ел, но Эдуард Кноблох утверждает, что это пища королей и поэтов.
— Ну хорошо, Герда, — говорю я нарочито спокойно. — Если ты настаиваешь — будем гулять по лесу.
8
Деревня Вюстринген утопает во флагах. Сегодня здесь проходит открытие поставленного нами памятника воинской славы. Наша фирма присутствует в полном составе: Георг и Генрих Кролль, Курт Бах и я.
Священники обеих конфессий уже отслужили свои мессы, каждый за своих павших прихожан. Католический священник оказался в более выгодном положении: его церковь выше и просторней, украшена цветными росписями и витражами; тут и ладан, и парчовые ризы, и служки в красных стихарях и белых накидках. А у протестантского пастора всего лишь часовня с голыми стенами и простыми окнами. И сейчас он, стоя рядом со своим католическим коллегой, выглядит на его фоне, как бедный родственник. Католик, в накидке с кружевами, окружен юными хористами; на протестанте лишь черный сюртук, составляющий все его убранство. Как шеф отдела рекламы я должен признать, что католицизм в этом отношении оказался гораздо дальновидней Лютера. Он апеллирует не к рассудку, а к воображению. Католические священники одеты, как шаманы у древних племен, и католическое богослужение с его яркими красками, особой атмосферой, ладаном, декоративностью ритуалов как церковное действо — вне всякой конкуренции. Наш протестант чувствует это; он тощ и в очках. Католик, краснощекий, полный, с роскошной седой шевелюрой, выгодно отличается от него.
Они оба сделали для своих покойников все, что могли. К сожалению, среди павших на поле брани земляков оказались два еврея, сыновья скототорговца Леви. Им не досталось заупокойных молитв. Против присутствия раввина единодушно высказались оба конкурирующих слуги Божия — в унисон с председателем Союза ветеранов войны, майором в отставке антисемитом Волькенштайном, твердо убежденным в том, что война была проиграна исключительно по вине евреев. Каждого, кто спрашивает: «почему?», он тут же объявляет изменником родины. Он был даже против того, чтобы писать имена братьев Леви на мемориальной доске, и заявил, что они наверняка погибли где-нибудь далеко в тылу. Однако в этом вопросе ему не удалось отстоять свою точку зрения: деревенский бургомистр оказался влиятельней. Его сын умер в 1918 году от гриппа в госпитале резервных войск в Верденбрюке, не успев побывать на фронте. Желая увековечить сына как героя, упомянутого на мемориальной доске, он заявил, что солдат есть солдат, и перед смертью все равны. Так братьям Леви в конце концов все же отвели последние две строчки на задней стороне памятника, где на него удобней всего задирать ногу местным собакам.
Волькенштайн явился при полном параде, в кайзеровском мундире. Это запрещено, но кто ему может помешать? Странная метаморфоза, начавшаяся вскоре после перемирия, продолжается. Война, которую в 1918 году ненавидели почти все солдаты, постепенно превратилась для тех, кому посчастливилось выжить на ней, в самое яркое впечатление их жизни. Они вернулись в обыденность, казавшуюся им раем, когда они сидели в окопах и проклинали войну. Теперь рай вновь превратился в обыденность, в серые будни с их заботами и огорчениями, а война, наоборот, постепенно поднялась над горизонтом, далекая, уже безопасная и потому — помимо их воли и почти без их участия — преображенная, приукрашенная и фальсифицированная. Массовое убийство стало опасным, но увлекательным приключением, в котором удалось уцелеть. Отчаяние забыто, страдания романтизированы, а смерть, которая прошла мимо, стала тем, чем всегда и была — некой абстракцией, не имеющей отношения к действительности. Действительностью она становится лишь, когда вырывает из жизни кого-нибудь совсем рядом с нами или впивается в глотку нам самим. Союз ветеранов войны, который строем пришел к памятнику со своим командиром Волькенштайном во главе колонны, до восемнадцатого года был пацифистским; сейчас это уже организация крайне националистического толка. Волькенштайн переплавил воспоминания о войне и чувство боевого товарищества в гордость за причастность к этой войне. Кто не разделяет его национализма, тот оскверняет память павших героев, этих несчастных, обманутых и убитых героев, которые тоже хотели жить. С какой радостью они бы сейчас сбросили громогласно ораторствующего Волькенштайна с трибуны, если бы могли! Но они беззащитны, они стали собственностью тысяч Волькенштайнов, использующих их в своих корыстных целях, которые прячут за громкими словами о любви к отечеству и чувстве национального самосознания. Любовь к отечеству! Для Волькенштайна она означает лишь возможность снова носить мундир — теперь уже полковника — и снова посылать людей на смерть.