Эмиль Кронфельд – Шёпот (страница 1)
Эмиль Кронфельд
Шёпот
Часть 1: Тени Прошлого
Глава 1: Детство в Сосновске
Ветер с Сухоны пахнет гнилой рыбой и остывающей золой. Этот запах Катя помнила с самого детства – он пропитал стены их старого дома, впитался в деревянные ставни, въелся в волосы и кожу. Даже сейчас, в двадцать лет, стоя за стойкой бара «У причала» и протирая замызганные кружки, она иногда ловила этот запах на своей одежде. Будто Сосновск не отпускал. Будто сам город был живым существом, выдыхающим в неё своё тленное дыхание.
Сосновск умирал медленно, как больной раком, не торопясь на тот свет. Деревянные дома с покосившимися крышами стояли вдоль единственной асфальтированной улицы, словно пьяные старики, прислонившиеся друг к другу, чтобы не упасть. Окна многих были заколочены. Те, что ещё жили, – в основном пенсионеры да спивающиеся мужики средних лет, – коротали дни у телевизоров, жаловались на власти и вспоминали, как при советах здесь кипела жизнь: лесопилка работала в три смены, в Доме культуры танцевали, а по субботам в местный магазин завозили свежее мясо.
Теперь мясо было только в консервах, лесопилка стояла с провалившейся крышей, а в ДК обитали только бродячие собаки да местные алкаши. И бар «У причала» – бывшая столовая для рабочих, переделанная под пивнушку. Единственное место, где ещё теплилась какое-то подобие жизни по вечерам.
Катя провела тряпкой по стойке, оставляя влажные разводы на липком лакированном дереве. В отражении потускневшего зеркала за полками с дешёвой водкой она видела своё лицо – бледное, с тёмными кругами под глазами, обрамлённое прямыми чёрными волосами. Глаза – слишком большие для этого лица, серые, почти прозрачные. «Ведьмины глаза», – говорили в детстве. И мать её, Алёну, называли ведьмой. И бабку, Агафью, которую Катя почти не помнила, – тоже.
Память о детстве была похожа на старую киноплёнку с выцветшими кадрами и прорехами. Одни моменты всплывали с болезненной чёткостью, другие тонули в тумане. Но начало было всегда одно – запах полыни и материнские руки, холодные и дрожащие.
***
Ей было семь лет, когда она впервые услышала слово «порча». Стояла ранняя осень. Воздух в Сосновске стал резким, пахнущим прелыми листьями и дымом из печных труб. Катя возвращалась из школы – маленького кирпичного здания с облупившейся краской. Она шла по грязи, стараясь не запачкать новые ботиночки, которые мама купила в Вологде, отлаживая деньги несколько месяцев.
У калитки их дома, покосившегося сруба с резными наличниками, которых уже почти не было видно под слоями облупившейся краски, стояли две женщины. Одна – тётя Люба с соседнего дома, толстая, с вечно красным от гипертонии лицом. Другая – молодая, Аня, жена лесника. Они о чём-то горячо говорили, но замолчали, увидев Катю.
– Здравствуйте, – тихо сказала девочка, пытаясь проскользнуть в калитку.
Тётя Люба перегородила ей путь своим широким телом. Глаза её, маленькие, как свиные, сузились.
– Катька, а мамка-то дома?
– Не знаю, – прошептала Катя, глядя в землю. Она чувствовала, как сердце начинает биться чаще.
– Говорят, вчера у Петровых корова сдохла, – сказала Аня, не глядя на девочку, будто разговаривая с самой собой. – Совсем здоровая была. А вечером Алёна мимо шла, попросила молока… Утром корова лежит – глаза стеклянные.
Тётя Люба хмыкнула: «Ой, да ладно тебе. Совпадение».
– Какое там совпадение! – голос Ани стал злым, шипящим. – У Семёновых после её визита ребёнок захворал, три недели температура. Бабка Марфа говорит – явно порча. Глаз положила.
Катя не понимала до конца, что такое «порча» и «глаз», но по тону чувствовала – говорят что-то плохое про маму. Ей захотелось убежать, спрятаться.
– Ты, Катька, не бойся, – тётя Люба наклонилась к ней, и от неё пахло луком и потом. – Ты-то хорошая девочка. Только за мамкой своей присматривай. А то народ волнуется. Не любят тут… странных.
Они ушли, оставив Катю стоять у калитки. Девочка долго смотрела им вслед, а потом зашла в дом.
Мать сидела на кухне у окна, курила самокрутку и смотрела в пустоту. Лицо её было прекрасным и пугающим одновременно – высокие скулы, глубоко посаженные серые глаза, такие же, как у Кати, но будто потухшие. Тонкие губы плотно сжаты. Алёна редко улыбалась. А когда улыбалась – это выглядело неуместно, как маска.
– Мам, что такое порча? – спросила Катя, бросая портфель на лавку.
Рука матери дрогнула, пепел с самокрутки упал на пол.
– Кто тебе такое сказал?
– Тётя Люба и Аня. Говорят, ты на Петровых корову порчу навела.
Алёна медленно выдохнула дым. Её взгляд стал отстранённым, будто она смотрела куда-то сквозь стены, в другую реальность.
– Людям нужно во что-то верить, Катюша. Им проще думать, что во всём виновата ведьма, чем в том, что корова съела что-то не то или Бог забрал ребёнка. Это просто… страх. Они боятся того, чего не понимают.
– А чего они не понимают? – настаивала девочка.
Мать посмотрела на неё, и в её глазах мелькнуло что-то тяжёлое, древнее.
– Меня. Тебя. Нас. Мы другие, дочка. Мы видим то, что они не видят. Слышим то, что они не слышат. А чего люди боятся больше всего? Не монстров из сказок, а тех, кто живет рядом и не такой, как они.
***
«Другие». Это слово стало клеймом. Оно следовало за Катей по школьным коридорам, как тень. Сначала дети просто не знали, как к ней относиться – она была тихой, молчаливой, всегда в стороне от общих игр. Потом пошли слухи от родителей. Игра в салки превратилась в игру «не прикоснись к ведьме». Её не приглашали на дни рождения. За партой с ней никто не хотел сидеть.
А потом началось…
Ей было десять. Зима в тот год выдалась лютой. Сухона сковалась льдом толщиной в метр, снег заметал дороги по пояс. В школе топили плохо, дети сидели на уроках в пальто. На перемене Катя вышла в туалет – длинное, прокуренное помещение с облупившейся краской на стенах и разбитым окном, заделанным фанерой. Когда она выходила из кабинки, в туалет ввалились трое: Сашка Гуров, сын начальника участка лесхоза, и его прихвостни – Витёка и Стёпка.
Сашка был крупным для своих лет, рыжим, веснушчатым. У него была привычка дышать ртом, и от этого он выглядел глупым. Но глупость его была агрессивной.
– О, смотрите, Лапина-ведьма, – сказал он, блокируя выход.
Катя попыталась пройти мимо, но Витёка схватил её за руку. Его пальцы были липкими от чего-то сладкого.
– Пусти, – тихо сказала она.
– А что мамка твоя не нашептала, чтоб мы тебя отпустили? – засмеялся Стёпка. – Говорят, она шепчет на воду, и кто ее выпьет – тому кирдык.
– Мама никому не шепчет, – сквозь зубы проговорила Катя, пытаясь вырваться.
– А я слышал, – Сашка подошёл вплотную, его дыхание пахло луком и дешёвыми конфетами, – что ты тоже умеешь. Ну-ка, шепни что-нибудь. Нашепчи, чтобы у меня пятёрка по математике была.
Они смеялись. Катя чувствовала, как по щекам ползут горячие слёзы. Стыд и злость подкатывали комом к горлу.
– Пустите, пожалуйста.
– «Пожалуйста», – передразнил её Сашка. – А что нам за это будет? Может, покажешь, какие у ведьм хвосты?
Витёка рванул её за юбку. Катя вскрикнула, отшатнулась, ударилась спиной о раковину. Боль пронзила поясницу. В глазах потемнело от унижения и страха. Она видела их лица – искажённые смехом, жестокие, чужие. В этот момент в ней что-то оборвалось. Не мысль, а чувство, тёмное и липкое, как смола, поднялось из глубины. Она посмотрела на Сашку и прошептала – не вслух, а внутри, всем своим нутром:
«Чтоб тебе так же больно было».
Сашка вдруг перестал смеяться. Его лицо побелело. Он схватился за живот, издал странный, хриплый звук и согнулся пополам.
– Что с тобой? – испугался Витёка.
– Живот… – простонал Сашка. – Крутит… Ой, мамочки…
Он бросился к кабинке, хлопнул дверью. Послышались звуки рвоты. Витёка и Стёпка в замешательстве посмотрели на Катю. В её глазах стояли слёзы, но теперь в них было что-то ещё – холодное, чужое.
– Ты… ты что сделала? – прошептал Стёпка.
– Я ничего, – сказала Катя, и голос её звучал плоским, безжизненным. – Он, наверное, что-то не то съел.
Она вышла из туалета, оставив их в смятении. Всю оставшуюся перемену она сидела в пустом классе, у окна, и смотрела, как снег падает на замёрзшую землю. Руки её дрожали. В голове гудело. Она вспоминала, как Сашка корчился от боли. И чувствовала… удовлетворение. Страшное, тёмное удовлетворение.
Вечером она рассказала матери. Алёна слушала, не перебивая, лицо её было каменным. Потом она взяла Катю за подбородок, заставила посмотреть себе в глаза.
– Ты внутри что-то сказала? Шепнула?
– Да… но не вслух. Просто… подумала очень сильно.
Мать закрыла глаза, будто от боли.
– Так оно и начинается. Слушай меня, Катя. Ты должна научиться держать это в себе. Эти мысли, это желание… Оно как зверь. Если выпустить его – он съест сначала других, а потом тебя.
– Но они меня обидели! – выкрикнула Катя, и слёзы снова хлынули из глаз. – Они всегда обижают! Почему я не могу их остановить?
– Потому что сила – не способ остановить боль, – тихо сказала Алёна. – Это способ её умножить. Моя мама, твоя бабка, тоже так думала. Кончили плохо. Я стараюсь не использовать это. Почти никогда.
«Почти никогда». Катя тогда не спросила, что это значит. Но позже, уже подростком, она поняла. Иногда мать выходила ночью из дома и возвращалась под утро, бледная, с трясущимися руками. На следующий день в Сосновске случалось что-то странное: кто-то внезапно собирался и уезжал, кто-то приходил к ним домой и молча оставлял у калитки продукты или деньги, кто-то переставал распускать сплетни.