Эмиль Кронфельд – Логово жнеца (страница 2)
Она идёт к «душевой».
Душ в бункере — это на самом деле стальная бочка на два пальца выше человеческого роста, подвешенная под потолком в закутке за парусиной. Вероника соорудила систему из пластиковых труб и ручного насоса. Вода — из подземного резервуара, ледяная, пахнет железом и чуть-чуть серой.
Эви поднимает клапан, хватается за верёвку дёргает насос. Три резких движения — и из лейки, сделанной из старой консервной банки с дырочками, начинает капать. Капли падают на её плечи — холодные, как иглы.
Она моется быстро. Трёт тело куском ткани, который заменяет мочалку, — серая, жёсткая, почти наждачная. Мыла нет уже три недели, только зола от сожжённых бумаг, смешанная с водой. Зола скрипит на коже, отшелушивает мёртвые клетки, оставляя за собой ощущение чистоты — почти.
Эви моет волосы. Длинные, тёмные, они доходят до лопаток, когда мокрые, и до пояса — когда сухие. Волосы — её гордость и её проклятие. В них застревает запах дыма, они путаются, их трудно расчёсывать пластиковой расчёской с тремя зубьями.
Она наклоняет голову назад, позволяя воде стекать по позвоночнику, по ягодицам, по задней поверхности бёдер. Закрывает глаза и представляет, что это не ледяная ржавая вода, а тёплый дождь, что она не в бетонной коробке, а в своей квартире на шестом этаже, где из окна видно крыши домов и телевизионную вышку.
Потом вода кончается — бочка была почти пуста. Эви открывает глаза, трет лицо ладонями и выдавливает из волос влагу.
Она выходит из-за парусины, натягивая чистое бельё — единственную пару, которую бережёт для особенно тяжёлых дней. Сегодня такой день. Она чувствует это нутром. Те дни, когда просыпаешься с предчувствием, всегда оказываются самыми плохими.
Бельё хлопковое, чёрное, без кружев — такие вещи она носила дома, когда никто не видел. Лифчик на косточках, трусики-стринги. Не потому, что она хочет нравиться, а потому, что это напоминает ей, кто она есть. Эви не девушка в бункере. Она танцовщица, которая может раздеться на сцене под светом софитов и чувствовать себя королевой, а не жертвой.
Сверху — армейские штаны цвета хаки, которые она ушила по фигуре, обрезав штанины и подогнув пояс. Ноги такие штаны не греют, но в них она может двигаться — приседать, бежать, бить ногой. Футболка — мужская, серая, с надписью, которая стёрлась до нечитаемости. Она велика на три размера, спадает с одного плеча, открывая лямку лифчика.
Волосы она заплетает в тугую косу — чтобы не мешались. Пальцы быстро и ловко перебирают пряди, укладывая их в три секции. Движения отточены до автоматизма — сотни, тысячи раз в гримёрке перед выходом на сцену.
Когда она выходит в общую комнату, Калеб уже сидит за столом и чистит пистолет. Ружьё разобрано, детали лежат на промасленной тряпице. Пахнет смазкой и порохом.
— Доброе утро, — говорит Эви.
Калеб поднимает глаза. Его взгляд скользит по ней — от лица к босой ноге. Не раздевая, не оценивая. Оценивающе. Так смотрят на снаряжение перед выходом.
— Ты босиком, — говорит он.
— Пол холодный. Я чувствую.
— Ты простудишься.
— Я не простужаюсь, — Эви садится на стул напротив него, поджимает под себя ногу. — Я танцовщица. Мои босые ноги видели стёкла, лёд, сцену в клубе, где кондиционер работал на максимуме. Бетон меня не возьмёт.
Калеб не отвечает. Он берёт затворную задержку и протирает её тряпкой.
Эви смотрит на его руки. Трясутся.
Она ничего не говорит.
***
Завтрак консервами — это ритуал, который все выполняют молча.
Вероника Фрост разогревает на газовой плите банку тушёной говядины. Плита шипит, голубовато-жёлтое пламя лижет дно алюминиевой кастрюли. Запах мяса и жира заполняет бетонную коробку, смешиваясь с сыростью и дымом от сгоревшего газа. Эви морщит нос — запах слишком сильный, слишком плотный, почти осязаемый.
Вероника — женщина сорока пяти лет, которая выглядит на пятьдесят пять. Тонкое лицо, глубокие морщины вокруг рта и глаз, седые волосы, собранные в пучок на затылке, выбивающиеся пряди. Очки в металлической оправе с треснувшей левой линзой — трещина идёт от центра к краю, рассеивая свет, и Вероника привычно щурится, чтобы сфокусировать взгляд. Лабораторный халат, который она носила в первый день, превратился в грязную тряпку — она стирала его раз в неделю в той же ледяной воде, но пятна не отстирывались. Сейчас на ней толстый свитер крупной вязки (серый, растянутый на локтях) и чёрные армейские брюки, которые ей велики на два размера — она подвязала пояс верёвкой.
Рядом с плитой — миски. Четыре. Две глубоких (для тушёнки), две мелких (для сухарей и галет). Вероника раскладывает порции с точностью аптекаря — каждому одинаково. Семь ложек тушёнки Калебу, семь — Эви, семь — себе. Ригги — отдельно.
Ригги сидит в углу на перевёрнутом ящике из-под боеприпасов. Он не подходит к столу — никогда. Держит дистанцию в два-три метра, будто боится, что кто-то прикоснётся к нему. На вид ему лет шестнадцать — худой, узкоплечий, с тонкими руками, как у подростка в период роста. Волосы русые, свалявшиеся, падают на глаза. Глаза — единственное, что выдает в нём нечто иное. Глаза старого человека. Выцветшие, с жёлтыми белками, глубоко посаженные, с таким выражением… с которым смотрят те, кто видел слишком много и слишком долго.
Он одет в несколько слоёв — нижняя футболка (грязно-белая), поверх неё байка (синяя, с катышками), сверху — военная куртка с чужого плеча, рукава закатаны. На ногах — кроссовки, которые разваливаются, подошва держится на честном слове и изоленте.
Ригги ест из своей миски. В ней — только сухари. Два квадрата армейского галета, раскрошенных в миску и залитых кипятком. Получается серая кашица без вкуса и запаха. Он ест медленно, пластиковой ложкой, поднося её ко рту с осторожностью, будто каждое движение может причинить боль.
Эви смотрит на него.
— Мясо не будешь? — спрашивает она.
Ригги качает головой.
— Оно живое, — говорит он тихо. Голос ломается на последнем слоге, как у подростка.
— Оно мёртвое. Мы его убили и законсервировали.
— Оно было живое, — повторяет Ригги. — Я чувствую.
Эви хочет возразить, но Вероника опережает её.
— Оставь, Эви. У Ригги свои… особенности.
Голос Вероники спокойный, профессиональный. Даже здесь, в бункере, на тридцатый день после падения города, она говорит, как на лекции в университете. Каждое слово выверено, лишних нет.
Эви отворачивается и начинает есть. Тушёнка холодная — Вероника разогрела только одну банку, и та быстро остыла. Жир застывает белыми комками на поверхности мяса. Эви отправляет ложку в рот и жуёт, не чувствуя вкуса. Только текстура — волокнистая, жирная.
Калеб ест молча, ритмично, как машина. Ложка в рот. Жевать. Глотать. Ложка в миску. Он не смотрит на еду — его взгляд направлен в дальний угол стола, где лежит карта подземных коммуникаций, которую они нашли в кабинете начальника тюрьмы. Карта старая, с жёлтыми пятнами, с надписями от руки.
Вероника ставит свою миску и откидывается на спинку стула. Очки съезжают на кончик носа, она поправляет их указательным пальцем.
— Я вчера слушала радио, — говорит она. — Чуть выше двадцати мегагерц. Там были помехи, но я разобрала кое-что.
Все замирают.
— Что? — спрашивает Калеб.
— Говорили о поведении крыс.
— Крыс? — Эви перестаёт жевать. — Ты вытащила нас из сна ради крыс?
— Крысы — синантропные животные. Они следуют за человеком. Пока есть люди, крысы рядом. Но в городе… — Вероника делает паузу, трёт переносицу. — В городе крыс больше нет. Ни одной. Оператор сказал, что их как будто съели. Всех. За одну ночь.
Тишина.
Калеб откладывает ложку.
— Ты хочешь сказать, что твари едят даже крыс?
— Я хочу сказать, что они адаптируются. Вирус — это не просто инфекция. Это… перепрограммирование. Организм начинает перестраиваться в поисках более эффективной формы. Крысы — отличный источник белка. Почему бы не съесть их всех?
Ригги поднимает голову от миски. Его лицо не меняется — оно всегда непроницаемо, как камень.
— Они едят не потому, что голодны, — говорит он. — Они едят, потому что так узнают.
Вероника смотрит на него:
— Что узнают?
— Кто ты. Откуда ты. Твой запах. Твою кровь. Они едят тебя, чтобы стать тобой. Немного. Кусочек за кусочком.
Эви чувствует, как к горлу подступает тошнота. Она сглатывает, сжимает ложку в кулаке.
— Ригги, заткнись, пожалуйста, — говорит она.
Ригги замолкает. Но его губы шевелятся — беззвучно, будто он разговаривает сам с собой.
Калеб замечает странный тик у Ригги — тот дёргает шеей. Резко, будто кто-то щёлкнул его по затылку. Голова дёргается влево, потом возвращается. Через три секунды — снова.
— Ты в порядке? — спрашивает Калеб.
— В порядке, — отвечает Ригги, не поднимая глаз.
— У тебя шея дёргается.
— Давление перепады. В бункере всегда.