18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Эмиль Кронфельд – Логово жнеца (страница 1)

18

Эмиль Кронфельд

Логово жнеца

Глава 1: Тишина перед срывом

6:00

Бетон помнит всё.

Калеб Рейнс открывает глаза в полной темноте и первые три секунды не понимает, где он. Это старое, привычное, почти уютное чувство — потерянность между сном и явью. Потом бетон напоминает. Холод просачивается сквозь тонкий матрас, сквозь шерстяное одеяло, сквозь позвонки, добираясь до мозга. Запах сырости, плесени и ржавой воды заполняет ноздри.

Он не двигается. Лежит на спине, глядя в потолок, которого не видит. Где-то над ним — два метра земли, бетонное перекрытие, арматура и ещё метр гравия. Бункер тюремного блока «С-4» был построен в семьдесят девятом, чтобы выдержать прямой удар пятикилотонной бомбы. Калеб проверил документацию на второй день. С тех пор он спал чуть спокойнее. Чуть.

Кошмар уходит медленно, оставляя после себя привкус железа на языке. В том сне он снова в горах. Снег не красный, как в дешёвых фильмах ужасов, а серый — перемешанный с грязью, пеплом и тем, что раньше было людьми. Он стоит над расщелиной и слышит голоса снизу. Не крики — уже нет. Тихие, спокойные просьбы: «Калеб, просто скажи, что делать. Мы доверяем тебе. Мы всегда доверяли». А он закапывает их. Лопатой. Мерзлой землёй. Каждый комок падает на их лица, но они не закрывают глаз. Они смотрят.

Руки трясутся. Калеб замечает это только когда садится и проводит ладонью по лицу — щетина колется, пальцы дрожат как у алкоголика в ломке. Он сжимает их в кулаки. Костяшки хрустят. Больно. Хорошо.

— Вставай, Рейнс, — шепчет он в пустоту. Голос севший, будто он не пил сутки, хотя пил — воду, три кружки, перед сном. — Ты не в горах. Ты в тюрьме. Ты в безопасности.

Слова звучат как насмешка.

Он шарит рукой справа от койки, находит шершавую стену и ведёт пальцами по бетону. Холодный. Влажный. В некоторых местах выступила соль — белый налёт, похожий на иней. Калеб проводит ногтем, соскребает крупинки и растирает между пальцами. Текстура — как песок. Он нюхает пальцы. Бетон пахнет известкой и подземной водой, той самой, что течёт где-то в ста метрах ниже, в древних коллекторах, построенных ещё при царе.

Ноги находят армейские ботинки с левой стороны кровати. Он всегда ставит их носками наружу — привычка, которую не сломал ни один гражданский сон. Шнурки завязаны двойным узлом. Кожа грубая, на подошве запёкшаяся грязь двухнедельной давности. Калеб натягивает штаны, не вставая с койки, потом нащупывает футболку, потом — толстую армейскую куртку на флисовой подкладке. В бункерной сырости даже летом холодно.

Он встаёт. Голова чуть кружится — последствия недосыпа и того, что он ел вчера (тушёнка, галеты, вода). Калеб делает три шага к стене слева, где висит на гвозде единственное, что он взял с собой из прошлой жизни. Фотография.

Он не включает фонарик. Не нужно. Каждое утро он проводит пальцами по глянцевой поверхности и считывает лица как шрифт Брайля. Вот сержант Мартинес — широкие скулы, глубоко посаженные глаза. Он первым побежал к вертолёту и первым упал, когда снег под ним провалился. Вот капрал Харрис — короткая стрижка, шрам над бровью (упал в детстве с велосипеда). Его Калеб вытащил, но Харрис умер через час — внутреннее кровотечение. Вот лейтенант Вашингтон — кудрявые волосы, широкая улыбка. Он смеялся, когда Калеб приказывал отступать. «Мы не отступаем, майор», — сказал он. Это были его последние слова.

Семь человек. Семь лиц. Калеб убрал фотографию в нагрудный карман четыре года назад и с тех пор не смотрел на неё при свете. Ему достаточно чувствовать их под пальцами. Помнить.

Он вешает фото обратно на гвоздь — аккуратно, уголок к уголку.

Потом идёт к двери. Тяжёлая стальная плита, закреплённая на петлях из арматурных прутьев. Калеб отодвигает засов — кусок рельса длиной в полметра — и выходит в коридор.

Коридор бункера «С-4» — это даже не коридор, а скорее щель в бетоне. Ширина — метр двадцать, высота — два метра. Вдоль стен — воздуховоды в гофрированной алюминиевой трубе, которые тянутся от аварийного генератора на первом уровне. Генератор работает на солярке, и её осталось на два месяца, если экономить. Вдоль труб — следы конденсата. Калеб касается их пальцем — влажно, холодно.

На потолке — тусклый аварийный светильник аварийного освещения: одна лампа на десять метров, едва теплящаяся, дающая ровно столько света, чтобы не наступить в лужу. Лужи здесь есть. Бетон потрескался, и грунтовые воды проступают сквозь микротрещины, собираясь в солёные лужицы у стен.

Он идёт налево. Через семь шагов — поворот. Ещё пять — лестница вниз, на первый уровень, где общая комната, запас провизии и вода. Ступени металлические, рифлёные. Каждый шаг отдаётся эхом, которое теряется где-то в глубине.

Калеб спускается, считая ступени. Двадцать три. Всегда двадцать три.

Внизу — помещение размером с гараж на две машины. Стены такие же бетонные, но с побелкой — кто-то из прошлых обитателей пытался придать месту жилой вид. Побелка облупилась, висят жёлтые разводы от сырости. Посередине — стол из фанеры на ножках от старой швейной машинки. Вокруг стола — три стула (четвёртый сломан, стоит у стены с подклеенной ножкой). В углу — стеллажи с банками, бутылями воды, коробками галет и сухого пайка. Рядом — газовая плита на баллончике (два баллона осталось). В противоположном углу — радиостанция, которую Вероника собрала из трёх убитых раций.

Калеб подходит к столу, садится. Чувствует, как дрожь в руках возвращается, когда он кладёт их на столешницу. Он смотрит на свои ладони. Шрамы. Мозоли. Грязь под ногтями, которую не вымыть ледяной водой. Ногти слоятся.

Он закрывает глаза.

Семь лиц перед внутренним взором. Мартинес. Харрис. Вашингтон. Фергюсон. Ли. Рамирес. Гарсия.

«Я вытащу хоть кого-то, — думает он. — На этот раз. Клянусь».

Снаружи, где-то далеко — через два метра земли и бетона — раздаётся звук. Низкий, протяжный, похожий на мычание больного животного. Калеб открывает глаза и смотрит в потолок.

Звук повторяется. Потом стихает.

Калеб встаёт, идёт к радиостанции, проверяет частоты. Тишина. Ни голосов, ни кода азбукой Морзе. Только шипение.

— Никого, — шепчет он. — Всё ещё никого.

***

6:45

Эвелин Сол не просыпается — она выныривает.

Толчок в груди, резкий вдох, будто её держали под водой, и сердце начинает колотиться с первого удара. Глаза распахиваются, но ничего не видят — в её углу, отгороженном от общей комнаты рваной парусиной, нет даже аварийной лампы. Темнота плотная, липкая, как нефть.

Она лежит голая в спальнике из синтепона, который за два месяца превратился из тёплого в мокрый, пропахший её собственным потом и запахом бетонной сырости. Ткань липнет к телу. Эви откидывает край спальника и чувствует, как холодный воздух ударяет по вспотевшей коже — по груди, животу, бёдрам. Мурашки бегут от шеи до пят.

Она садится.

В темноте она видит свои руки — вернее, не видит, а чувствует их границы. Подносит ладони к лицу, касается кончиками пальцев щёк, лба, губ. Пальцы пахнут металлом и солью. Она проводит языком по губам — сухие, потрескавшиеся.

— Я здесь, — говорит она тихо. — Я всё ещё здесь.

Голос звучит чужеродно в бетонной коробке. Эви нравится этот звук. Она повторяет:

— Эви. Тебя зовут Эви. Тебе двадцать четыре года. Ты танцевала в «Ритмах» на Девятой линии. Твой босс — мудак. Твой парень — тоже мудак. Ты ненавидишь утро. Ты любишь джаз. Ты не умеешь готовить. Ты не переносишь запах варёной капусты.

Она смеётся — коротко, нервно, прикрывая рот ладонью.

Этот ритуал она придумала на десятый день в бункере, когда поняла, что стены не просто сжимаются — они начинают стирать её. Стирать Эви, танцовщицу из «Ритмов», которая выходила на сцену в перьях и стразах, под светом софитов, под музыку, которая течёт сквозь тело, как наркотик. Которая знала, что на неё смотрят. Которая нравилась себе в зеркале.

А теперь она сидит голая в темноте, пахнет потом и ржавчиной, и единственное зеркало в бункере — это потускневший кусок пластика в туалете, где она видит размытое пятно вместо лица.

Эви ощупывает своё тело.

Шея — длинная, тонкая. Ключицы — выступают сильнее, чем два месяца назад. Грудь — маленькая, упругая. Ребра прощупываются слишком отчётливо. Живот — впалый, мышцы напряжены. Бёдра — те самые бёдра, которые заставляли мужчин в «Ритмах» замирать с бокалами у барной стойки, — похудели, но всё ещё гладкие. Пальцы скользят ниже. Колени. Голени. Щиколотки.

Потом она нащупывает шрамы на левом бедре. Два. Один — длинный, от паха до середины бедра, тонкая белая линия. Второй — короткий, наискосок, похожий на молнию. Первый ей оставил бывший на третий год отношений — он разбил бутылку и ударил осколком, когда увидел, как она танцует с другим в клубе. Второй — она сама, через месяц после того, как сбежала от него, когда боль внутри была сильнее, чем боль снаружи.

Эви проводит по шрамам кончиками пальцев — привычка, от которой она не может избавиться. Текстура рубцовой ткани отличается от кожи — она более плотная, гладкая, как пластик.

— Ещё не время, — шепчет она шрамам. — Не сегодня.

Она выбирается из спальника полностью. Ноги касаются бетонного пола — холод обжигает подошвы. Эви шипит сквозь зубы, но не встаёт на обувь. Она ходит по бункеру босиком всегда — так она чувствует поверхность, вибрации, изменения температуры. В «Ритмах» она танцевала босиком на сцене, когда зал был для избранных, и ей платили вдвойне.