Эмиль Дюркгейм – Предмет и метод социологии | Избранное (страница 7)
Несомненно, в этом труде Монтескье рассмотрел не все социальные факты, а лишь один их вид, а именно: законы. Тем не менее, метод, который он использует для интерпретации различных форм права, применим и к другим социальным институтам и может быть распространен на них в целом. Более того, поскольку законы затрагивают всю социальную жизнь целиком, Монтескье, чтобы изложить, что такое семейное право, как законы согласуются с религией, моралью и т.д., вынужден рассматривать природу семьи, религии, морали, так что он, по сути, написал трактат, охватывающий всю совокупность социальных фактов.
Однако не следует из-за этого полагать, что эта книга содержит множество положений, которые, подобно идеально доказанным теоремам, могут быть приняты современной наукой. В ту эпоху, действительно, почти все инструменты, необходимые нам для глубокого исследования природы обществ, отсутствовали. История, еще находившаяся в младенчестве, едва начинала развиваться; рассказы путешественников о далеких народах, их нравах и законах были весьма редки и недостоверны; статистика, позволяющая по определенному методу вычислять различные события жизни – смертность, браки, преступления и т.д., – еще не вошла в обиход. Кроме того, поскольку общество не является чем-то иным, как большим живым существом со своим собственным разумом, аналогичным нашему, законы человеческого общества можно с тем большей точностью и легкостью открыть, чем лучше уже известны законы человеческого разума: однако в прошлом веке все эти исследования находились еще лишь в самом зачатке. Но заслуги перед наукой не исчерпываются лишь обогащением ее бесспорными истинами: не менее ценно дать ей осознание своего предмета, своей природы и своего метода, а также подготовить фундамент, на котором она будет возведена. Именно таким и был вклад Монтескье в нашу науку. Он не всегда правильно интерпретировал историю, и его легко уличить в ошибках; но до него никто не продвинулся так далеко по пути, который привел его преемников к подлинной социальной науке; никто так ясно не различал условия, необходимые для создания этой науки.
Но сначала нам надлежит изложить, каковы эти условия.
Глава
I
| Условия, необходимые для становления социальной науки
I
Дисциплина заслуживает названия науки лишь в том случае, если она имеет определенный предмет для исследования. Наука, по сути, занимается вещами, реальностями; если ей не дано ничего для описания и интерпретации, она опирается на пустоту; вне этого описания и этой интерпретации реального она не может ставить перед собой никаких целей. Именно под этим углом арифметика рассматривает числа, геометрия – пространство и фигуры, естественные науки – одушевленные и неодушевленные тела, психология, наконец, – человеческий дух. Поэтому, чтобы могла сформироваться социальная наука, прежде всего было необходимо определить ее предмет.
На первый взгляд, нет ничего проще, чем разрешить эту трудность. Разве социальная наука не имеет своим предметом социальные вещи, то есть законы, нравы, религии и т.д.? Но если мы обратимся к истории, станет ясно, что среди философов никто, вплоть до самого недавнего времени, не понимал их таким образом. Они полагали, что все это зависит от человеческой воли, и поэтому не отдавали себе отчета в том, что это настоящие вещи, подобно другим вещам природы, обладающие своими собственными характеристиками и, следовательно, требующие наук, способных их описать и объяснить; им казалось достаточным исследовать, что в сложившихся обществах человеческая воля должна ставить перед собой в качестве цели или чего она должна избегать. Таким образом, они искали не то, чем являются социальные институты и социальные факты, какова их природа и происхождение, а то, чем они должны быть; они заботились не о том, чтобы предоставить нам как можно более точную картину природы, а о том, чтобы предложить для нашего восхищения и подражания идею совершенного общества. Даже Аристотель, хотя он и уделял опыту гораздо больше внимания, чем Платон, ставил себе целью открыть не законы совместной жизни, а лучшую форму общества. В качестве отправной точки он постулирует, что общества не должны иметь иной цели, кроме как делать своих членов счастливыми через практику добродетели, и что последняя состоит в созерцании; он устанавливает этот принцип не как закон, который общества реально соблюдают, а как закон, которому они должны следовать, чтобы люди могли реализовать свою собственную природу. В дальнейшем, правда, он обращается к историческим фактам, но делает это лишь для того, чтобы вынести о них суждение и показать, как его собственные принципы могут быть адаптированы к различным случайностям. Другие политические мыслители, шедшие за ним, в той или иной мере следовали его примеру. Пренебрегают ли они реальностью полностью или исследуют ее более или менее внимательно, у всех них лишь одна цель: не познать эту реальность, а исправить ее или даже перестроить до основания; настоящее и прошлое их почти не удерживают: они смотрят в будущее. Но любая дисциплина, обращенная в будущее, не имеет четко определенного предмета и, следовательно, должна называться не наукой, а искусством.
Я признаю, что это искусство всегда подразумевало определенную науку. Никто никогда не утверждал, что одна форма государства должна предпочитаться другим, не пытаясь подкрепить свои предпочтения доказательными аргументами; и, по необходимости, эти аргументы опираются на какую-то реальность. Если, например, полагают, что демократия лучше аристократии, то показывают, что она лучше согласуется с человеческой природой, или демонстрируют с помощью истории, что народы, наслаждавшиеся свободой, превосходили других и т.д. Что бы мы ни предпринимали, когда мы действуем методично, будь то для исследования природы или для формулирования правил жизни, нам необходимо возвращаться к вещам, то есть к науке.
Но, во-первых, поскольку писатели имели обыкновение выводить свои мнения по этим вопросам скорее из человеческой природы, нежели из состояния обществ, эта наука, если здесь вообще уместно использовать это слово, чаще всего не содержит ничего подлинно социального. И в самом деле, когда доказано, что люди рождены для свободы или, напротив, что они прежде всего нуждаются в безопасности, и из этого делается вывод, как должно быть устроено государство, где же в подобном случае социальная наука? Все, что в таких дискуссиях напоминает науку, относится к психологии, тогда как все, что касается общества, есть искусство; если случайно что-то и относится к собственно описанию или интерпретации социальных вещей, то это лишь ничтожная часть, отодвинутая на задний план. Такова теория Аристотеля о причинах, которые изменяют или ниспровергают политические конституции.
С другой стороны, наука, когда она смешивается с искусством, не может сохранить свою собственную природу без искажений: она вырождается в нечто двусмысленное.
Искусство, по сути, состоит в действии; следовательно, оно подгоняется необходимостью; оно увлекает и подталкивает науку, которую в себе содержит. Подлинная наука не терпит такой поспешности. Действительно, каждый раз, когда мы ищем, что нужно сделать – а это собственная задача искусства, – у нас нет времени откладывать дело до бесконечности; мы должны дать ответ как можно скорее, потому что нужно жить. Если государство больно, невозможно оставаться в сомнениях и нерешительности, пока социальная наука не опишет природу болезни и не выявит ее причины; нужно действовать без промедления. Однако, обладая разумом и способностью к рассуждению, мы не принимаем решения наугад; нам необходимо понимать или хотя бы верить, что мы понимаем причины наших намерений. Поэтому мы поспешно собираем, сравниваем и интерпретируем факты, которые попадаются нам на глаза; одним словом, мы на ходу создаем импровизированную науку, благодаря которой наше мнение кажется обоснованным. Вот какая наука – и насколько искаженная! – встречается в самом лоне искусства. Действуя без метода, она может предложить нам лишь сомнительные вероятности, которые имеют для нас авторитет лишь потому, что мы сами хотим им его придать. Если мы им следуем, то не потому, что аргументы, на которые они, казалось бы, опираются, не оставляют места для сомнений, а потому, что они отвечают нашим сокровенным чувствам: они внушают нам лишь то, к чему нас влекут наши спонтанные тенденции. Впрочем, в этих вопросах, где затронут наш интерес, все живо возбуждает наши чувства. Когда что-то имеет такую важность для нашей жизни, мы не способны исследовать это тщательно и со спокойным умом; есть вещи, которые мы любим, другие – ненавидим, третьи – желаем; и мы привносим в это нашу ненависть, нашу любовь, наши желания, которые приходят смутить наше размышление. Добавьте к этому, что не существует никакого четко определенного правила, позволяющего отличить то, что само по себе полезно, от того, что таковым не является. Ибо, поскольку одна и та же вещь чаще всего полезна с одной стороны и вредна с другой, и поскольку вред не может быть математически сопоставлен с пользой, каждый следует своей собственной природе и, в зависимости от своего характера, рассматривает ту или иную сторону вещи и пренебрегает другой. Есть, например, люди, которые настолько влюблены в гражданское согласие, что не видят ничего более полезного, чем максимально возможное единство государства, и которые нисколько не сожалеют о свободе, если эта чрезмерная сплоченность ее подавляет; напротив, есть другие, которые ставят свободу превыше всего. Вот почему весь этот набор аргументов, на которые опираются различные мнения, выражает не вещи, не реальности и не истинный порядок вещей, а только состояния души: что прямо противоположно истинной науке.