18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Эмиль Дюркгейм – О разделении общественного труда | Избранное (страница 35)

18

И действительно, наказание осталось, по меньшей мере частично, делом мщения. Говорят, что мы не заставляем страдать виновного ради того, чтобы заставить его страдать; не менее верно, что мы находим справедливым, чтобы он страдал. Возможно, мы неправы; но не это стоит под вопросом. Мы стремимся в данный момент определить наказание таким, какое оно есть или было, а не таким, каким оно должно быть. Между тем несомненно, что это выражение «общественное мщение», которое постоянно возвращается в языке судов, не является пустым словом. Допуская, что наказание действительно может служить для нашей защиты в будущем, мы полагаем, что оно должно быть прежде всего искуплением прошлого. Доказательством служат те тщательные предосторожности, которые мы принимаем для его соизмерения как можно точнее с тяжестью преступления; они были бы необъяснимы, если бы мы не верили, что виновный должен страдать потому, что он совершил зло, и в той же мере. Действительно, эта градация не необходима, если наказание – лишь средство защиты. Без сомнения, для общества существовала бы опасность, если бы самые тяжкие посягательства приравнивались к простым деликтам; но в большинстве случаев могло бы быть лишь выгодным, если бы вторые приравнивались к первым. Против врага не может быть слишком много предосторожностей. Скажут ли, что авторы меньших проступков имеют менее извращенную природу и что для нейтрализации их дурных инстинктов достаточно менее сильных наказаний? Но если их наклонности менее порочны, они не менее интенсивны. Воры столь же сильно склонны к краже, как убийцы – к убийству; сопротивление, оказываемое первыми, не уступает сопротивлению вторых, и, следовательно, для его преодоления следовало бы прибегать к тем же средствам. Если бы, как утверждали, речь шла исключительно о том, чтобы подавить вредную силу противоположной силой, интенсивность второй должна была бы измеряться исключительно по интенсивности первой, без того чтобы качество последней принималось во внимание. Шкала наказаний должна была бы, следовательно, включать лишь небольшое число степеней; наказание должно было бы варьироваться лишь в зависимости от того, более или менее закоренел преступник, а не в зависимости от природы преступного деяния. Неисправимый вор карался бы так же, как неисправимый убийца. Между тем на деле, даже когда доказано, что виновный окончательно неизлечим, мы все же считаем себя обязанными не применять к нему чрезмерного наказания. Это служит доказательством того, что мы остались верны принципу талиона, хотя и понимаем его в более возвышенном смысле, нежели прежде. Мы более не измеряем столь материальным и грубым образом ни масштаб вины, ни масштаб кары; но мы по-прежнему полагаем, что между этими двумя терминами должно существовать равенство, независимо от того, выгодно нам или нет устанавливать это равновесие. Наказание, следовательно, осталось для нас тем же, чем оно было для наших отцов. Это по-прежнему акт мщения, поскольку оно представляет собой искупление. То, за что мы мстим, то, что виновный искупает, – это оскорбление, нанесенное морали.

Существует одно особенное наказание, где этот страстный характер более очевиден, нежели в других; это позор, который сопутствует большинству наказаний и возрастает вместе с ними. Чаще всего он ничему не служит. К чему клеймить позором человека, который более не должен жить в обществе своих ближних и который с избытком доказал своим поведением, что более грозные угрозы были недостаточны, чтобы его запугать? Клеймение позором понятно, когда нет иного наказания или в качестве дополнения к довольно слабому материальному наказанию; в противоположном же случае оно составляет двойное применение. Можно даже сказать, что общество прибегает к законным наказаниям лишь тогда, когда другие недостаточны; но тогда к чему их сохранять? Они представляют собой своего рода дополнительное и бесцельное истязание, которое не может иметь иной причины, кроме потребности компенсировать зло злом. Это в такой степени продукт инстинктивных, непреодолимых чувств, что они часто распространяются на невинных; так, место преступления, послужившие орудием инструменты, родственники виновного причастны порой к тому позору, которым мы покрываем последнего. Между тем причины, определяющие эту диффузную репрессию, суть те же, что и причины репрессии организованной, которая сопутствует первой. Достаточно, впрочем, посмотреть в судах, как функционирует наказание, чтобы признать, что его пружина целиком страстна; ибо именно к страстям обращаются и обвиняющий магистрат, и защищающий адвокат. Последний стремится возбудить симпатию к виновному, первый – пробудить социальные чувства, оскорбленные преступным деянием, и именно под влиянием этих противоположных страстей судья выносит приговор.

Таким образом, природа наказания существенно не изменилась. Все, что можно сказать, – это то, что потребность в мщении лучше направляется сегодня, нежели прежде. Пробудившийся дух предвидения более не оставляет столь свободного поля для слепого действия страсти; он удерживает ее в определенных границах, противостоит нелепым насилиям, бесцельным разрушениям. Более просвещенная, она изливается менее наугад; ее более не видят, ради того чтобы непременно удовлетвориться, обращающейся против невинных. Но она тем не менее остается душой карательной системы. Мы можем, следовательно, сказать, что наказание состоит в страстной реакции градуированной интенсивности125.

Но откуда исходит эта реакция? От индивида или от общества?

Каждому известно, что наказывает общество; но могло бы быть так, что оно делает это не за свой счет. То, что ставит вне сомнения социальный характер наказания, – это то, что однажды вынесенное, оно может быть отменено только правительством от имени общества. Если бы оно было удовлетворением, предоставляемым частным лицам, они всегда были бы вольны отказаться от него: невозможно представить себе навязанную привилегию, от которой бенефициар не может отказаться. Если только общество одно располагает репрессией, это происходит потому, что оно оказывается задетым тогда же, когда задеты и индивиды, и именно посягательство на него карается наказанием.

Однако можно привести случаи, когда исполнение наказания зависит от воли частных лиц. В Риме некоторые проступки карались штрафом в пользу пострадавшей стороны, которая могла отказаться от него или сделать его объектом соглашения: это была неявная кража, грабеж, обида, неправомерное причинение ущерба126. Эти деликты, именовавшиеся частными (delicta privata), противопоставлялись преступлениям в собственном смысле слова, преследование которых велось от имени полиса. Различие того же рода обнаруживается в Греции и у евреев127. У более первобытных народов наказание кажется порой вещью еще более полностью частной, как это доказывает обычай вендетты. Эти общества состоят из элементарных агрегатов, квазисемейной природы, которые удобно обозначать термином «кланы». Когда же покушение совершается одним или несколькими членами одного клана против другого, именно этот последний сам карает нанесенное ему оскорбление128. Что еще более увеличивает, по меньшей мере внешне, важность этих фактов с точки зрения доктрины, это то, что очень часто утверждали, будто вендетта была изначально единственной формой наказания: последнее, следовательно, состояло бы сначала в актах частного мщения. Но тогда, если сегодня общество вооружено правом карать, это может быть, по-видимому, лишь в силу своего рода делегирования со стороны индивидов. Оно является лишь их мандатарием. Оно управляет их интересами вместо них, вероятно потому, что делает это лучше, но это не его собственные интересы. В принципе они мстили сами; теперь мстит оно; но поскольку уголовное право не могло изменить свою природу вследствие этого простого переноса, в нем не было бы ничего собственно социального. Если общество и играет в нем главенствующую роль, то лишь в качестве заместителя индивидов.

Но как бы ни была распространена эта теория, она противоречит наиболее прочно установленным фактам. Невозможно назвать ни одного общества, где вендетта была бы первоначальной формой наказания. Совершенно напротив, несомненно, что уголовное право изначально было существенно религиозным. Этот факт очевиден для Индии, для Иудеи, поскольку практиковавшееся там право считалось божественным откровением129. В Египте десять книг Гермеса, содержавшие уголовное право вместе со всеми остальными законами, относящимися к управлению государством, именовались жреческими, и Элиан утверждает, что с глубокой древности египетские жрецы осуществляли судебную власть130. То же самое обнаруживается в древней Германии131. В Греции правосудие считалось эманацией Юпитера, а судебное решение – мщением божества132. В Риме религиозные истоки уголовного права обнаруживают себя как в древних традициях133, так и в архаических практиках, сохранявшихся очень долго, и в самой юридической терминологии134. Между тем религия – вещь существенно социальная. Далеко не преследуя лишь индивидуальные цели, она осуществляет над индивидом ежеминутное принуждение. Она обязывает его к стесняющим его практикам, к жертвам, малым или большим, которые ему дорого стоят. Он должен выделять из своего имущества приношения, которые он обязан представлять божеству; должен отнимать от времени своего труда или своих развлечений моменты, необходимые для совершения ритуалов; должен налагать на себя всякого рода лишения, которые ему предписываются, отказываться даже от жизни, если того требуют боги. Религиозная жизнь целиком состоит из самоотречения и бескорыстия. Если, следовательно, уголовное право изначально является религиозным правом, можно быть уверенным в том, что интересы, которым оно служит, социальны. Именно свои собственные оскорбления мстят боги с помощью наказания, а не оскорбления частных лиц; между тем оскорбления богов – это оскорбления общества.