Эмиль Дюркгейм – О разделении общественного труда | Избранное (страница 2)
Именно против этой концепции выступают Вагнер и Шмоллер. Для них, напротив, общество – это подлинное существо, которое, без сомнения, не существует вне составляющих его индивидов, но которое тем не менее имеет свою собственную природу и свою индивидуальность. Эти выражения обыденного языка – социальное сознание, коллективный дух, тело нации – имеют не просто словесное значение, но выражают в высшей степени конкретные факты. Неверно утверждать, что целое равно сумме своих частей. Но в силу того лишь, что эти части находятся в определенных отношениях друг с другом, соединены определенным образом, из этого соединения возникает нечто новое – существо, несомненно, сложное, но обладающее особыми свойствами и способное даже при определенных условиях обрести самосознание. Общество, следовательно, не сводится к беспорядочной массе граждан. Поскольку, с другой стороны, социальное существо имеет свои собственные потребности, и поскольку среди этих потребностей есть материальные, оно учреждает и организует для их удовлетворения экономическую деятельность, которая принадлежит не тому или иному индивиду и не большинству граждан, но нации в ее целостности. Вот что следует понимать под словом
Возможно, кому-то покажется, что в этой концепции нет ничего нового. Разве утилитаристы не сделали коллективный интерес основой морали? Да, но для них этот коллективный интерес является лишь формой индивидуального интереса; альтруизм – это лишь замаскированный эгоизм, который благодушно закрывает глаза на свою истинную природу, и если в этой доктрине есть нечто общее между моралью и политической экономией, то лишь потому, что и ту и другую сводят к простому проявлению эгоизма. Напротив, для немецкого экономиста интересы индивида и интересы общества далеко не всегда совпадают. Поскольку общество есть нечто иное, нежели арифметическая сумма граждан, оно имеет в каждом порядке функций свои собственные цели, которые бесконечно превосходят цели индивидов и даже не принадлежат к тому же роду. Его судьбы – не наши, и тем не менее мы должны трудиться ради них. Экономические услуги, которых государство требует от нас, не всегда оплачиваются нам с точной взаимностью, и тем не менее мы ему их должны. Если мы их ему предоставляем, то не из личного интереса, а из бескорыстия, и если между политической экономией и моралью существуют тесные связи, то потому, что обе они приводят в действие бескорыстные чувства.
Мы видим, насколько необоснованно то возражение, которое классические экономисты до пресыщения адресовали катедер-социалистам: их упрекают в том, что они излишне усложняют данные науки и приносят в нее лишь путаницу. Без сомнения, говорят они, нравственные идеи и нормы права довольно часто реагируют на ход экономических событий и изменяют его. Но последние тем не менее образуют вполне отчетливый порядок фактов, которые следуют своим собственным законам, хотя и солидарны с другими социальными фактами. Не будет ли в таком случае лучшим способом их изучения абстрагирование от этих возмущающих причин, которые искажают их естественную эволюцию? Разве абстракция не является легитимным методом науки? Без сомнения, только не все абстракции одинаково верны. Абстракция состоит в том, чтобы изолировать часть реальности, а не в том, чтобы заставить ее исчезнуть. Между тем та абстракция, которую обычно делают наши экономисты, имеет своим следствием как раз исчезновение самого объекта политической экономии, как его понимают катедер-социалисты: этот объект есть экономическая функция социального организма. Чтобы опровергнуть их, следовало бы доказать, что эта коллективная функция не существует, и для этого сначала доказать, что общество есть не что иное, как совокупность индивидов. Но это положение часто выдвигалось как аксиома, хотя никогда не было доказано.
Какая же разница существует между моралью и политической экономией? Она состоит в том, что одна является формой, материей которой служит другая. То, что принадлежит собственно морали, – это форма обязательства, которая накладывается на определенные способы действия и отмечает их своей печатью. Экономические явления при определенных условиях могут принимать ее, как и все социальные факты. Это не значит, конечно, что они сами по себе составляют все содержание морали; но они составляют весьма важную ее часть. Когда коллективная полезность какого-то действия ясно продемонстрирована, когда оно получило освящение временем, оно предстает перед сознанием как обязательное и превращается в юридические или нравственные предписания. Так, по мере того как общества становятся более многочисленными, они вынуждены заставлять почву производить больше; интенсивное земледелие навязывается им одновременно с индивидуальной собственностью, которая является его условием. Вот почему эта форма собственности становится все более священным правом, которое доказывает моралист и которое санкционирует закон.
Шмоллер весьма удачно показал, как происходит это превращение. Когда мы повторили определенное число раз одно и то же действие, оно стремится воспроизводиться тем же образом. Постепенно под действием привычки наше поведение принимает форму, которая затем навязывается нашей воле с обязательной силой. Мы чувствуем себя как бы обязанными всегда отливать наше действие в эту же форму. С социальными отношениями дело обстоит так же, как и с событиями нашего личного поведения. После первоначального периода поисков на ощупь и нестабильности они фиксируются, принимают ту форму, которая на опыте была признана наилучшей, и отныне мы обязаны ей подчиняться. Что придает ей, впрочем, обязательную силу, так это не только авторитет обычая, но и более или менее ясное ощущение того, что она требуется общественной полезностью. Так формируются нравы – первый зародыш, из которого последовательно родились право и мораль; ибо мораль и право – это лишь коллективные привычки, постоянные способы действия, которые оказываются общими для всего общества. Иными словами, это своего рода кристаллизация человеческого поведения. Экономические же явления, как и все прочие, способны кристаллизоваться. Без сомнения, необходимо, чтобы они не были замкнуты в слишком жестких формах. Поскольку среда, в которой мы движемся, становится с каждым днем все более сложной и подвижной, нам необходимо сохранять достаточно инициативы и спонтанности, чтобы следовать за ней во всех ее изменениях, меняться вместе с ней и подобно ей. Но, с другой стороны, невозможно допустить, чтобы в экономическом мире безраздельно царили хаос и бессвязность. Протекающие в нем явления, однажды проложив себе русло, не меняются капризным образом. С течением времени экономическая жизнь принимает форму, которой вынуждена подчиняться циркулирующая в ней материя, и становится тем самым нравственным явлением.
Если ортодоксальные экономисты и моралисты кантианской школы помещали политическую экономию за пределы морали, то потому, что эти две науки казались им изучающими два мира, не имеющих между собой отношений. Но если между ними нет иного различия, кроме различия между содержащим и содержимым, тогда невозможно отвлечь одну от другой. Ничего нельзя понять в максимах морали, касающихся собственности, договоров, труда и т.д., если не знать экономических причин, из которых они выводятся; и, с другой стороны, мы составили бы себе весьма ложное представление об экономическом развитии, если бы пренебрегали вмешивающимися в него нравственными причинами. Ибо мораль не поглощается политической экономией; но все социальные функции способствуют производству той формы, которой экономические явления обязаны подчиняться, внося свой вклад в ее создание. Например, по мере того как общество испытывает потребность в более обильном производстве, возникает необходимость сильнее стимулировать личный интерес, и, следовательно, право и мораль признают за каждым большую долю личной свободы. Но в то же время и под влиянием причин, имеющих лишь отдаленные связи с экономическими потребностями, развивается чувство человеческого достоинства и противится чрезмерной или преждевременной эксплуатации детей и женщин. Эти защитные меры, продиктованные моралью, в свою очередь реагируют на экономические отношения и трансформируют их, побуждая промышленников заменять труд человека трудом машин. «Политическая экономия и философия права, – говорит Вагнер, – должны рассматривать друг друга как две взаимодополняющие науки. Мы особенно нуждаемся в философии права в вопросах о фундаментальной необходимости государства для социальной жизни, о его компетенции…, о том, каким образом организованы государством права собственности, договора, наследования, о реализации принципа распределительной справедливости в распределении социальных продуктов и общих тягот. Но точно так же, как политическая экономия нуждается в контакте с философией права, наоборот, философия права в той же мере и в своих собственных интересах нуждается в том, чтобы чувствовать контакт с позитивным правом и социальной экономией»