Элизабет Говард – В перспективе (страница 33)
Они вернулись – она вернулась. Открыв дверь своим ключом, он услышал голоса детей, купающихся наверху, и шум бурной деятельности в цокольном этаже. Он уловил ее слабый запах, увидел, что стопку адресованных ей писем на столике в холле просматривали, что она уже поставила цветы в столовой, и понял, что она наверху, разбирает вещи и переодевается. Немного постояв на месте, он попытался встретиться с ней мысленным взором, выделить ее личность, придать ей больше сходства с хорошо запомнившимся персонажем из книги, собраться с мыслями и напомнить себе ее стиль, о том, как много глав назад они вели себя, встретившись после разлуки, но раньше не случалось разлук, подобных этой, когда предстояло сбрасывать и сбрасывать кожу другой жизни, пока кожи не останется вовсе… Абсурд: она будет рада его видеть, и он привез домой устрицы. Пожав плечами при виде ее созданного образа, он понес устрицы вниз, в кухню.
Она лежала в спальне, на кушетке времен Регентства. Кушетку он купил много лет назад, потому что, как он сказал, этот предмет мебели прямо-таки создан для нее, но, хотя в тот момент она, казалось, была довольна, раньше он никогда не видел ее лежащей на этой кушетке. Вокруг нее были разбросаны образцы обоев, один из них она выронила, когда он вошел, и, не пытаясь поднять, повернулась, чтобы поздороваться. Прошедшие десять дней и море чувств не подготовили его к лощеной элегантности жены. Он хотел поцеловать ей руку, но она высвободилась со словами:
– Кажется, ногти еще не высохли.
Они были покрыты белым лаком. Взгляд, которым она с ним встретилась, был почти робким: ему показалось, она ждет одобрения ее маникюра, и он произнес:
– Они изумительны, но раз уж ты привела их в идеальный вид, придется постоянно поддерживать его.
– Знаю, с ними я немного перестаралась, – ответила она.
– Как прошел обратный путь?
– Как?.. Жарко, и, если принять во внимание детей и Лейлу в ее нынешнем состоянии, – без приключений. В сущности, как по маслу.
– Близкое знакомство с этой парой порождает нечто чуть ли не зазорное. – И он добавил: – Извини, что я нахожу их настолько скучными.
Подобные слова были совершенно не в его духе. В наступившем молчании оба гадали, почему он так сказал.
– А я нахожу скучным его, – наконец отозвалась она, собирая образцы обоев.
Он заметил:
– Быстро же ты втянулась в работу.
Она ответила с живостью слабого раздражения:
– Это не работа. Просто выбор.
– Выбор, который отличает
– Но ведь и я не человек искусства!
– О, дорогая! Неужто ты одержима потребностью быть чем-то?
Она вскинула голову:
– Правда? В смысле это одержимость?
Конечно, она устала, подумал он. А вслух сказал:
– Дорогая моя, будь я мальчишкой из тех, которые держат жуков в спичечных коробках, собирают марки в альбом, а кубики – в мешок для кубиков, из меня мог бы с возрастом выйти мужчина из тех, которые стремятся удержать женщину дома. Но я всегда гонял своих жуков до тех пор, пока они не удирали, менялся марками и терял их, а из кубиков что-нибудь строил. Жуки оказывались недостаточно проворными, среди марок слишком часто попадались поддельные, а кубиков по тем или иным причинам всегда не хватало. Так что, как видишь, ты можешь заниматься тем, что тебе нравится.
– До тех пор, пока мне это нравится – и не более того.
Он принялся причесываться ее расческой.
После паузы, в тишине которой она слышала шорох расчески в волосах, она спросила:
– Ты уже виделся с детьми?
– Я сложил устрицы к ногам Дороти и направился прямиком к тебе.
Она поднялась с кушетки.
– Я зайду пожелать им спокойной ночи и спущусь к тебе.
Она ушла, а он еще постоял неподвижно, затем сходил умыться. При мысли о детях на него внезапно нахлынул весь минувший день: он осознал, что страшно устал, и пожалел, что не только добыл угощение, но и устроил ужин. Рано в постель, думал он, заворачивая краны, и вспомнил, как она вела себя в Сен-Тропе. «Рано в постель», – повторил он себе почти злобно, взлетая на волне гневного раскаяния, и направился вниз, в гостиную.
В тот первый вечер он спросил ее, когда она собирается в Кент, и она ответила, что отправит детей, но сама поедет не сразу. Хочется еще столько всего успеть, торопливо добавила она: похоже, ждала, что он воспротивится этим планам. Он любезно ответил, что ей, разумеется, следует поступить так, как ей угодно. Думая, что она намерена следить за ним, он втайне разозлился и встревожился от такой перспективы. Она поняла, что он зол, и при мысли, что он догадывается о причинах ее желания задержаться в Лондоне, спазм ужаса мелькнул у нее на лице, и стало страшно, что он это заметил. Но его тревоги она не уловила, а он не смотрел ей в лицо. Оба обнаружили, что им трудно, почти невозможно глядеть друг на друга. Вечер закончился обоюдными жалобами на усталость – со слегка преувеличенным сочувствием друг другу, предназначение которого – скорее подчеркнуть, нежели прогнать утомление. Она уснула сразу же, как хотела весь день; но он, переутомленный и озадаченный ее поведением, не оставившим ему ни единого шанса сбросить напряжение, пролежал без сна несколько часов наедине с мучительными мыслями, которые двигались по замкнутому кругу. Передумав встречаться с Имоджен следующим вечером (в предрассветные часы даже это временное отрицание собственного влечения показалось ему подвигом) и наконец разом приняв решение влить свежих людей в слабеющий кровоток его частной жизни, он уснул.
Этот вечер стал типичным примером множества последовавших дней и вечеров. Они словно стояли на двух расположенных на некотором расстоянии скалах в открытом море и держали каждый по концу тяжелого троса – единственное, что связывало их. Стоило тросу провиснуть, и он тяжелел в их руках, и общение оказывалось невозможным; если кто-либо из них пытался тянуть за свой конец, тяжесть становилась избыточной, и они дрожали от трепетного напряжения. В последующие дни трос либо растягивался, а они стояли безнадежно разъединенные, либо укорачивался и трясся, обжигая их разлученные руки и приближая миг, когда одному из них придется перейти по опасно натянутому тросу к другому.
Однажды вечером, вернувшись домой, чтобы переодеться к выезду в театр, он застал ее не только не переодевшейся, но и спящей в гостиной. За те несколько мгновений, пока она не успела проснуться и предъявить ему не только лицо, но и глаза, он сделал ужасное открытие, которое рано или поздно становится неизбежностью для мужчин, женатых на красивых женщинах: что ее красота в оправе неподвижной целостности сна привела его в состояние внезапного эмоционального ступора – он видел, вероятно, отчетливее, чем когда-либо, что она восхитительно прекрасна, но воспринимал эту оценку совершенно незаинтересованно, не имея ни малейшего желания быть как-либо причастным к ней. В дальнейшем ему пришлось постоянно держать в памяти этот на удивление ясный образ жены, отменяющий влечение, уничтожающий любовь, препятствующий любым проявлениям чувств, потому что в его представлении в тот момент она лежала такая же совершенная, неподвижная и прекрасная, как смерть.
Идея ее возможной смерти, нереальная, внезапная и яростная, мелькнула у него в голове: она мертва, покончила как с собой, так и с ним. Идеальный финал… Возможно, знать все означает столько же и прощать, думал он, но видеть все – это все принимать безразлично.
Зазвонил телефон. Не успел он шевельнуться, как она ожила и потянулась к трубке. Он наблюдал за ней, удивленный ее явным и непосредственным интересом к аппарату, который еще недавно она так сильно недолюбливала. Звонок был определенно несущественным. Положив трубку, она произнесла со слабой и робкой улыбкой, которой в последнее время предваряла многие слова, обращенные к нему:
– Уилфрид – папа – очень болен. Я думала, может, звонят насчет него.
– Но нет.
– Нет, это вообще ни при чем. – Она отвернулась от телефона с усталым нетерпением, которое слишком долго испытывали. – Выпьем здесь, прежде чем переодеться?
– Если хочешь. – Утомление, беспристрастно рассуждал он, ей к лицу. Им она низведена до абсолютного отличия. – Херес?
– Бренди. – Она беспокойно присела на подлокотник кресла, вынула часы. – Сколько времени у нас в запасе?
– Достаточно, чтобы выпить. А что с Уилфридом?
– Что-то внутреннее. Точно пока неизвестно, но у него пошаливает сердце, и это затрудняет обследование. Выглядит он ужасно.
– Ты навещала его?
– Ездила днем. Он ведь сейчас в Святой Марии. – Она словно оправдывалась, считая, что он ей не верит. И приняла стакан из его рук. – Как оказалось, он уже много месяцев неважно чувствовал себя, но ни с кем не виделся. И не желал ложиться в больницу. Он ее терпеть не может. Наверное, думает, что умирает. – Она отпила бренди и слегка повысила голос: – Он предпочел бы умереть дома.
Он молчал, зная, какие страдания причиняют ей чужие болезни. Даже если болели люди, которых она почти не знала, ее воображение не делало никаких скидок на ее неведение; она всеми силами стремилась облегчить их мучения, но под изнурительным давлением своих переживаний о них всегда считала, что не делает ничего; ее жалость никогда не отступала под натиском каких-либо достижений, пока ситуация не разрешалась тем или иным образом. Из нее получилась бы замечательная медсестра, говорили люди, наблюдая за ней в такие периоды, и, возможно, лишь он один знал, что она не вынесла бы и шести месяцев подобной работы.