– Надеюсь, добрым словом? Или мне придется тебя общипать? – я не любил говорить намеками Ворон обычно отмалчивался, поэтому я перешел к слабым угрозам.
– Добрым-добрым. – пропел Сюнин. – Вспоминал, как ты ненавидишь людей, но обожаешь искусство. Как бы ты ни скрывал свою любовь к ним, ты всё равно помогаешь им. – он взглянул на дальнюю башню, и я заметил, как его перья слегка взъерошились – он волновался.
– Сейчас принесу тебе кое-что. Очень древнее. Одно из величайших творений, что я когда-либо слышал. – с этими словами он сорвался с ветки и исчез в небе. Через мгновение он вернулся, и из его клюва полились строки:
– Девушка шила ниткой золотой,
Заглянул в окошко бродяга холостой.
Так весело, весело было играть… – он прокаркал всю балладу до конца, а я усмехнулся:
– Это же «Скандинавская баллада» – «Бродяга».
– Неинтересно, всё-то ты знаешь. – обиделся ворон и встрепенулся, отчего дуб закачался. Мы говорили еще полчаса, пока Сюнин не взмыл в небо, направляясь в Асгард. Мне показалось, что в кустах кто-то есть, но это была лишь кошка, которой тоже стало любопытно.
После его ухода я долго бродил по лесу, вдыхая запахи цветов, слушая пение птиц и наблюдая за облаками. Природа была прекрасна в своей первозданности. Я телепортировал холст и принялся за пейзаж. Работал до ночи, а потом снова отправился в лес, вспоминая странные привычки Сюнина: его молчание, вкус в музыке, фразу: «Мы, люди, и есть боги, только забывшие это». Он всегда недоговаривал, будто боялся раскрыть слишком много. Кто-то спросит: жалею ли я о своем падении? Нет. Я никогда не жалею о выборе. Мы идём своим путём – кто-то бросает его, кто-то продолжает.
Скучаю ли я по крыльям? По Отцу? Нет. Они стали лишь воспоминанием, но не раскаянием. Через несколько дней я исчез с Земли. Вернее, не исчез – просто осознал, куда мне нужно. Домой. Отец позволил мне вернуться. Небеса встретили меня странно – будто я не падал, будто не было ни изгнания, ни тысячелетий ярости. Будто я просто отлучился ненадолго, а теперь вернулся к ужину, слегка запоздав.
Первые мгновения были неловкими. Я изменился. Мои крылья, некогда белые, теперь отливали пеплом и золотом, а в глазах – если присмотреться – все еще тлели угли былого гнева. Но никто не указывал на это. Никто не напоминал о моем падении. Вместо этого – чаши с нектаром, тихие разговоры, взгляды, в которых читалось что-то среднее между уважением и осторожностью.
Меня больше не называли Смотрителем. Теперь я был Балансом. И от этого слова веяло чем-то древним, почти забытым. Время здесь больше не текло, как река. Оно пульсировало, как сердце, то ускоряясь, то замирая. Прошлое и будущее переплетались, и я ловил себя на мысли, что иногда – совсем на мгновение – видел отблески событий, которых еще не произошло.
– Отец. – сказал я, сидя за столом в тронном зале. – Люцифер был прав. Ты несправедлив. Ты хотел, чтобы мы пресмыкались перед твоими творениями. – Отец который обычно молчал, вдруг дернулся и его пальцы сжали подлокотники трона, суставы побелели. Глаза, обычно спокойные, как глубина космоса, вспыхнули.
– Хватит! – рявкнул он, ударяя по столу.
– Ты променял нас на них. И даже теперь перекладываешь вину на своих детей! – я поднялся и посмотрел ему в глаза с неким вызовом, после перевел взгляд на стол.
– Ты думаешь, я не знал, что ты вернешься именно с этими словами? Ты все еще не понимаешь. – Отец произнес это тихо, но каждый слог резал воздух, как раскаленный клинок. Его голос больше не гремел, как гром, а стал похож на шелест крыльев ангела, готовящегося к последнему полету. В горле стоял горький привкус – не от нектара, а от чего-то другого, старого, как само мироздание.
– Понимаю. Ты дал им свободу. Им – да. А нам? Нам ты дал лишь долг. – тронный зал содрогнулся, будто в ответ на его гнев, но ни одна колонна не рухнула, ни один витраж не треснул. Здесь все было под контролем, кроме меня.
– Ты пал не из-за меня. Ты пал, потому что не смог принять их такими, какие они есть. – прошептал Отец.
– Нет. Я пал, потому что ты забыл, кто мы такие. Ты поставил своих глиняных игрушек из праха мирозданья на ступень выше, чем своих детей! Ты прекрасно забыл, что помимо послушного Михаила с Гавриилом у тебя есть еще два сына: я и Люцифер! Не ты вынес нам изгнание! Михаил! Ты ничего не сделал в детстве, Михаилу разрешалось все! – я развел руками, и мои шрамы от крыльев загорелись. Отец вздрогнул, будто мои слова пронзили его глубже любого клинка. Его взгляд, всегда такой незыблемый, дрогнул. Впервые за вечность я увидел в нём… что-то неуловимое. Может, боль. Может, сомнение.
– Ты говоришь, будто я выбирал между вами. – голос его стал тише, но в нём зазвучала странная, почти человеческая усталость. – Но выбор был не в том, кого возвысить, а в том, кого остановить. Люцифер… и ты… вы сами рвались в бездну. А они… – он кивнул в сторону пустоты за витражами, где мерцали мириады миров. – Они даже не знали, что падать можно.
– О, конечно! Они невинны, они чисты! Они – твоё новое совершенство! А мы? Мы -ошибки, которые ты не успел исправить. – шрамы на спине пылали, будто в них снова лилась расплавленная благодать. – Но знаешь, что, Отец? Ошибки учат. И я научился. – тронный зал содрогнулся сильнее. Где-то вдали, за пределами реальности, звёзды гасли одна за другой, пока все не погасли до конца.
– Ты хочешь войны? – спросил он, и в его голосе не было угрозы. Была… печаль. Почти как тогда, когда он в последний раз смотрел на Люцифера перед падением. Я медленно поднял руку, и между пальцами вспыхнуло пламя – не священное, не адское, что-то третье.
– Нет. Я хочу, чтобы ты наконец увидел правду. Если твои новые дети так прекрасны… пусть посмотрят в глаза тем, кого ты отринул. – и тогда витражи лопнули. Я хлопнул ладонями – и мир сжался в пелену тьмы и света, а в следующий миг я уже стоял в своих покоях. Чтобы прийти в себя, взял в руки кисть, но едва коснулся бумаги, как воспоминания нахлынули, будто живая буря. Передо мной возникло здание – древний храм, высеченный из светлого камня, его купола пронзали небеса, словно копья веры. На фоне этого величия застыли двое: Архангелы в доспехах, отливающих холодным блеском, их крылья – белоснежные, будто сотканные из самого света.
Слева – Уриил мощный, как утес, с короткими каштановыми волосами и взглядом, что прожигает насквозь. Но лишь одним глазом – на месте левого зияет пустота, глубокая, как моя вина. Это я оставил этот шрам, мой клинок прорвался сквозь его защиту в той схватке, когда небеса дрожали от нашего падения. Он до сих пор носит эту рану – и не только на лице. Я чувствую его гнев даже сейчас, сквозь годы и расстояния. Его пальцы сжимают рукоять меча, будто в любой миг он готов обрушить его на меня снова. Справа – Рафаил его темные волны волос обрамляют лицо, отмеченное печатью мудрости.
В его глазах – бездонное сострадание, знание всех ран и всех путей к исцелению. Он стоит спокойно, но в этой сдержанности – сила, способная остановить бурю. Он – мост между мной и Уриилом, тихий голос, пытающийся смягчить то, что уже не исправить. Они оба – стражи, воплощение небесной воли, но я знаю правду: за каменным спокойствием Уриила бушует пламя. Мой шрам на его лице – не просто отметина. Это клеймо. Доказательство того, что даже падшие могут ранить Ангелов, доказательство всем. Но самое страшное – не их гнев, не их осуждение. Самое страшное – это молчание. Они не говорят ни слова. Не проклинают, не взывают к возмездию. Я опускаю кисть. Бумага передо мной теперь не белая – на ней проступили очертания храма, два силуэта, крылья, сломанные копья. Я не помню, когда начал рисовать. Но теперь передо мной – они. Такие же, какими видел их тогда до падения и уже после с новыми шрамами от боя.
Нас тренировали до потери пульса, спарринги пока тренер не остановит одного из нас, шрамов очень много. Почему я рисую это? Пытаюсь понять? Простить? Забыть? Я не знаю. Знаю только, что взгляд не оторвать от этой картины. Она словно зеркало, отражает не только прошлое, но и настоящее. Она показывает, что даже самые светлые ангелы могут пасть, что даже самые крепкие узы могут быть разорваны.
И самый темный из падших – я – все еще может тосковать по свету, которого лишился. Краска на кисти засохла. Я сижу и смотрю на два лика своего прошлого, на вечное напоминание о том, что я натворил. Мы были больше, чем братьями. Мы были тремя столпами, на которых держалась часть мироздания. Уриил – непоколебимая сила. Рафаил – бездонное милосердие. А я… я был пламенем, что освещает путь и сжигает тех, кто сбивается с него.
Теперь мое пламя тлеет в тенях, а их свет отбрасывает мою длинную, уродливую тень. Память накатывает внезапно и ясно, как удар клинка. Не та, кровавая, где я лишил Уриила глаза. А другая. Мы на заре творения, на краю серебряного водопада, низвергающегося в бездну.
Глава II. Раскол в Аду
Собрание уже клонилось к завершению, когда мой дорогой братец окончательно сорвался с цепи. Люцифер метался по залу, как бешеный пёс, его крики разрывали воздух, а жесты напоминали конвульсии одержимого. Несколько демонов робко пытались его успокоить –глупцы. Они отскакивали, как обожженные, когда он поворачивался к ним с оскалом.