18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Элеонора Гильм – Ведьмины тропы (страница 31)

18

Перпетуя подчинилась венчанному мужу, не кричала от боли, когда он вторгся резко, точно нож, вспоровший рыбину. И по живому резал, и сопел, и говорил что-то смутное. Она закрыла глаза, так оказалось легче пережить движение ножа в ране. Синие всполохи мелькали пред ней, сочные губы ухмылялись. «Степан», – зародилось где-то внутри, и нож наконец вышел из нее. А об имя она в последний миг споткнулась. Так можно упасть и синяков набить.

Муж, кажется, остался доволен и целовал ее долго. Вновь вонзался нож, синие всполохи уже не помогали. Она кусала губы и сдерживала стоны.

Утром муж согласился забрать певчих птах из отцова дома и обещал, что будет беречь Перпетую от всего мира.

После обеда остались четыре грязные миски и горшок. Анна мыла их с особым тщанием, а миску, из которой ел Кудымов, ласково погладила – точно его губ коснулась. Меж ними не было еще ночных утех, но разговоры и поцелуи, коими не насытилась в девичестве, казались слаще меда.

– Приходи, приходи ко мне, миленький дружок, – напевала она и улыбалась. Дурные мысли перестали посещать ее, и даже Ефим Клещи, казалось, пожелал счастья.

Но что-то вдруг насторожило ее. Тишина в хоромах?

– Феодорушка, – позвала она и удивилась, отчего Аксиньина дочь не крутится рядом, не помогает названой матушке. Вновь повторяла и повторяла славное имя, пока не поняла, что на зов никто не явился.

Анна кинула тряпку в кадушку с грязной водой, поднялась с колен и оглядела истобку.

Кудымов забрал с собою Антошку. Он теперь часто таскал его с собою, учил держаться в седле. Смастерил сабельку и громкоголосую дудку, у них появились свои шутки и тайны. Анна Рыжая не огорчалась: наконец-то у сынка будет пусть не родной, но батюшка.

Оттого в хоромах казалось пусто: сынок всегда пел, кричал, бегал, словно дюжина мальчишек.

– Феодора, – повторяла она, и полузабытый страх вернулся. Отчего-то чудилось иногда, что увезут чужую дочь, а виновной назовут ее, Анну Рыжую.

С именем на устах она обошла весь дом, заглянула в каждый угол: горницы на верхнем ярусе, сени, холодные клети. Никого.

– Богородица, помоги ты мне, грешной, – повторяла, словно в полусне, и чудилась ей плачущая Аксинья, что указывала перстом на нее.

Анна вышла из дому, оглядела и малое, и большое крыльцо, точно Феодорушка была мышкой, что могла забиться в любую щель. Ноги не шли, голова кружилась от страха, душили страшные мысли: а ежели в лес ушла, а ежели на реку…

Не углядела, разиня!

И на теплом бережку, и под кустами-деревьями Аксиньиной дочки не было.

– Идти к казакам, помощи просить, – твердила себе Анна, но сделала иное: упала на колени и заревела.

Насытила землю слезой, выдохнула, повторила себе дюжину раз: забавляется дитятко, скоро вернется. Хоть знала, что Феодорушка росла серьезной и не проказничала.

– Речке молишься? – услышала она под ухом насмешливый голос.

– Витенька, она пропала… Феодорушка! – вырвался крик, а к ней уже прижималось маленькое теплое тельце, пищало что-то и повторяло: «Матушка», а родной сынок тут же пел потешку, точно насмехался над ней.

Когда Анна и Феодорушка наконец разомкнули руки и прогнали слезы и страх, Кудымов поведал, что хозяйскую дочку спасли чудом.

Предчувствие Анну не обмануло: ежели бы Феодорушку увезли, вина пала бы на ее шею. И когда взбудораженные детки наконец уснули, она отблагодарила Витеньку Кудымова столькими поцелуями, что и со счета сбилась.

Треск стоял над рекой: ворчала, словно уставшая старуха, желтый лед трескался и расходился. Там, в глубине, что-то пучилось и просилось наружу. Приток Камы, слишком широкий для речки без имени, слишком узкий для водного пути, раскорячился после зимы затяжным ледоходом.

Уже пятый день Степан торчал в небольшом ямском поселении. И сходил с ума.

После месяца неистовой гонки можно было выдохнуть, дать лошадям поесть овса вволю, починить сбрую и ненужные сани, написать бессмысленные грамотки в Москву и Ярославль. Он, вымесок Максима Строганова, в полушаге от исполнения заветной мечты – стать наследником, законным, старшим сыном – бросил все.

Невесту накануне свадьбы.

Переговоры с аглицкими купцами, которые сулили несметные богатства.

Особое расположение государя Михаила Федоровича.

Бросил все, к чему шел долгие десятилетия никчемной жизни.

Он глядел на противоположный берег, вздымающийся покатой грудой камней, чахлые кусты, перевернутые лодки. Оказаться бы там, а через три версты – Соль Вычегодская. Можно будет наконец выплеснуть в лицо отцу: иди к дьяволу со своим наследством.

Степан в который раз вытащил два письмеца и с недоумением вглядывался в узкие, писанные женской рукой строки: «Обвинили знахарку в колдовстве и худых деяниях. Пытали огнем и водой. О том твоему отцу донесли. Чудом не убили. Ты, Степка, подумай…» Путаный рассказ о судьбе Аксиньи, обвинения, насмешки, да не в них дело. Он вглядывался в последние слова: «Писано Евфимией со слов Марьи Михайловны».

Мачеха – да такие слова вынула из себя. То ли предупреждала ненавистного пасынка, то ли глумилась. Но и на том спасибо, удружила, донесла весть. Без письмеца и не ведал бы правды.

Постылая, далекая столица, сотни верст от Соли Камской… Отчего же не долетел до Москвы крик знахарки? Отчего не известили о паскудстве?! Отчего колдовской корень о пяти отростках не поведал о беде? Как могли его женщину, мать его дочек, забрать в острог и держать там, аки преступницу?

Кто осмелился?

Всякий раз, как Степан о том думал, сжимались пальцы его шуи, а деревянная десница словно наполнялась дурной строгановской кровью. Бить, кромсать, стегать плетью! Где был Третьяк, оставленный за старшего в хоромах? Отчего не писала сама Аксинья? Умеет ведь перо в руках держать… Не рассказала, не пожаловалась, не попросила о заступничестве. Ясно, бабья натура. Злилась, не могла забыть про невесту… Дура!

Вновь и вновь ярился, посылал проклятия, рубил саблей ни в чем не повинные ветки ракиты, кричал, и не единожды его люди со смутной тревогой глядели на хозяина и уходили подальше.

Степан долго вдыхал сырой воздух, слушал крикливых птиц, что прилетели с юга. Наконец он устал ходить и терзать себя. Перед самым закатом вернулся в тесную клетушку, кивнул Хмуру, с которым делил убогое жилье, и сделал наконец что-то дельное. Лег спать.

Лишь после Пасхи Степан, злой, грязный, промокший до нитки, добрался до Сольвычегодска в сопровождении Хмура и двух казачков – остальные застряли на переправе, завязли вместе с лошадьми, санями и руганью в три десятка кистеней.

На пристани царила суета: выкатывали бочки с вином, тащили мешки, короба, укладывали тут же на судна и суденышки тюки, корзины, связки пеньки. Хозяйского сына никто и не признал в оборванце, что мчался по улицам, расталкивая прохожих, оскальзываясь на весенних пакостных лужах, отшвыривая голодных псов.

Хмур и казаки не поспевали за ним, затерялись где-то в толпе, а Степан уже ворвался в усадьбу, закричал, что было силы:

– Где отец?

Михейка кивнул на мастерские: мол, там хозяин.

Степан изумился: ожидал увидать отца в болезни, немощным, жалким – письмеца от него приходили с сетованиями на здоровье. Он долго скитался по закоулкам клетушек, горниц, малых и больших, шумных и тихих, за годы он все позабыл, а ведь здесь они, желторотые мальчишки, играли, дрались и щупали девок.

– Отец! – заорал вновь, надеясь, что зычный его голос, усиленный яростью, разлетится по свечным, кожевенным, шорным, ягдташным, басманным[65] мастерским и отыщет Максима Яковлевича.

– У иконописцев он, – с поклоном сообщил сухонький старичок с коричневыми пальцами, выкрашенными тысячами овечьих, коровьих и свиных шкур.

Степан увидел его добрый, словно у святого, ясный взгляд и поймал себя на дурацкой мысли: отцу бы так глядеть…

– Отчего идешь ко мне, смердящий, аки последний холоп? – сказал ожидаемое Максим Яковлевич.

Степан поглядел на изляпанные носки когда-то красных сапог, на деревянную руку – и она словно впитала глину с берегов Вычегды и малых рек.

– Батюшка, поговорить надобно!

В огромном деревянном сарае с большими окнами, затянутыми тонкой, лучшей слюдой, работали иконописцы. Зеленели леса, волновались речные воды, Иисус Христос ласково улыбался, Иоанн Предтеча простирал ангельские крылья над пустыней. Руки мастеров летали над иконами и создавали благостное.

Да только Степан быстро перекрестился и отвел взгляд. Не до благодати.

А старший Строганов уже завел ожидаемый сказ. Он опирался на посох всем телом – как тот выдерживал? Голос его был слаб, но так же втыкался в Степанову голову:

– А где жена твоя молодая? Зачем посреди весенней распутицы потащил ее, москвичку?

Еще не донесли, ишь как!

Тут Степан сказал, что брак с дочкой Осипа Козыря не состоялся, в жены Перпетую взял московский торговый гость Алексей Лоший, и то дело свершившееся. А он, вымесок, будет жить своим скудным умом. Много что говорил…

Потом, снимая в постоялом дворе провонявшую потом и безнадегой одежу, обмывая усталое тело в холодной бане, вспомнил: отец – суровый, грозный – только рукой махнул, мол, иди прочь. А его казачки достали бердыши: грозили сыну хозяйскому.

Сейчас, после криков своих, знал: надобно было говорить ласково, не кричать, а помощи просить. Но сказанного не воротишь.