Элеонора Гильм – Ведьмины тропы (страница 33)
Юная сестра Вевея болела тяжело, хворь скручивала ее раз за разом. Она все ж не уходила на Небеса, цеплялась за жизнь, и Аксинья всякую свободную минуту бежала к ней, вытирала пот с высокого лба, сжимала милую руку. Вспоминала Сусанну, ненаглядную дочь, радовалась, что хвороба не пошла в Соль Камскую, остановившись в Пустоболотове, Новоспасском ските и окрестных деревушках.
– Исцелишься, голубка, и будешь летать по двору. Скоро хворь уйдет, скоро, – шептала знахарка и вытирала пот с белого чела.
К Вевее часто приходила девчушка, совсем дитя, протягивала ей цветок с поляны, поила, обтирала мокрой ветошью, шептала что-то доброе, гладила ее руку. И хворой становилось легче.
Аксинья знала, что юную послушницу зовут Зоей. Она часто оказывалась рядом с Аксиньей, слушала краткие разговоры ее с больными, иногда робко спрашивала что-то – о травах, о хворях и снадобьях. Она подхватила лихорадку в первые дни, но та быстро ушла, пощадив девчушку.
Умный взгляд серых глаз, острый носик, тонкие пальцы, кривая улыбка – она словно боялась жизни, и оттого Аксинье хотелось ее защитить и приласкать. А еще у сестры Зои обнаружился дар: отвар, влитый ею в рот страждущего, влажная тряпица, возложенная ею на лоб, молитва, благое пожелание помогали боле иных.
Аксинья находила в себе силы похвалить девку, погладить по костлявой спине да оглянуться: не увидал бы кто. В обители ласки да теплые слова считались неподобающими.
Лишь появление стражников да редкие встречи с дотошным дьяком нарушали монотонное течение минут.
– Хочу исцелять. Да со словом Божиим, – однажды прошептала сестра Зоя ночью, когда все болезные затихли, а они, измученные долгим днем, сидели на жесткой лавке у входа в лекарню.
Аксинья услыхала в том намек: мол, ты, знахарка, со словом не Божьим, бесовским лечишь, но промолчала. Ей ли гневаться да имя свое защищать здесь, заточенной на поругание.
– Матушка Анастасия сказывала, что в Греции жила царица Зоя[69], исцеляла всех и в веках прославилась.
Меж дочкой ремесленника Зоей, что скоро примет постриг, и греческой царицей Зоей расстояние велико, мечты молодые, бурные, порой ведут не теми тропами. Аксинья ласково глядела на девку и вспоминала себя, свои юные годы. Думала ли Оксюша, что знахарство ее приведет в холодную обитель? Что травы пахучие лишат свободы и родных? Но о том молчала.
Зоя, вдоволь наговорившись о греческой царице, принималась рассказывать о родителях, что благословили ее на постриг и пожертвовали монастырю пять рублей, о старших сестрах.
– Отчего тебя ведьмой зовут? Одна из послушниц сказывала, что ты ее сглазила. Поглядела, да у нее брюховица тут же заболела.
– Всякое можно выдумать, да не от большого ума, – усмехнулась знахарка. – Моровая болезнь, скорбь нутряная, грыжа… А может, съела прокисшее, гнилое иль внутри черви поселились.
Она перечисляла хвори, точно не ведала: ежели верит человек в сглаз, колдовские дела, бесово семя, никто не переубедит его. И вовек он с тем останется.
Зоя не боялась спрашивать Аксинью про ее жизнь, про дочек и знахарство. Та сначала отделывалась парой слов, а потом, уразумев искреннюю расположенность милой девчушки, рассказала и про строптивую Сусанну, и про спокойную Феодорушку, и про то, как тяжко ей вдалеке от дочек, и про травы и снадобья.
Не говорила Аксинья только про Степана Строганова, про свое неправедное житье, про заговоры и тельце Лизаветиного сынка на ее руках.
Кто-то из хворых стонал, просил пить или жаловался: «Невмоготу мне», они подходили, успокаивали, читали молитвы, держали за руку, порой закрывали глаза тем, кто отмучился. Вновь возвращались к тихим своим разговорам, приюту спокойствия для души. И эти часы в предрассветной тьме были милы обеим.
Аксинью из темной кельи переселили в иное место. Теперь жила она в длинной, вытянувшейся, подобно старому корневищу, хоромине – палатах трудниц, как возвышенно именовали ее в монастыре. Малые окна, покатая крыша, лавки вдоль стен, волоковые оконца, печь, топившаяся по-черному, – сколочены были точь-в-точь как деревенские избы. Отличие было одно: длинная изба делилась на дюжину клетей, и в каждой жили послушницы, трудницы и сестра, что присматривала за ними.
Аксинью поселили вместе с юной Зоей. Та радовалась громко – к неудовольствию сестры Серафимы. «Ежели что худое труднице скажешь или искушать будешь младую душу, вмиг вернешься в темную келью», – пригрозила она. Аксинья о том и не думала, приходила к соломенной постели лишь глубокой ночью, чтобы с рассветом вернуться в лекарню.
Поток больных не иссякал. Трудницы, жившие при монастыре, отчего-то больше инокинь были подвержены хвори, словно Небеса испытывали их, насылая муки. В первые же седмицы они наполнили лекарню, и несдержанные голоса их звенели в ушах.
Сама Аксинья так и не подцепила пакость. Оттого ли, что и так много перенесла за последние месяцы? Или причина крылась в том, что дни, когда хворь гуляла по скиту, она провела взаперти, боролась с кашлем и жаром?
Избавлялись от хвори, покидали лекарню, но на смену им приходили новые. Изрыгали из себя смрадное месиво, бились в лихорадке, стонали, говорили в бреду то, о чем лучше бы смолчать.
– Боже, даруй прощение мне. Отпусти меня… – бормотала Вевея.
Аксинья вливала в уста ее настой и молилась – а боле ничего сделать было нельзя.
Потом Вевея говорила о другом: о Ванечке, о побеге… И Аксинья оборачивалась: вдруг ее услышат да передадут матушке Анастасии.
Вдалеке от обители, за кладбищем, во глубоком рву схоронили две дюжины несчастных. В обитель боле не приходили странницы и жаждущие благодати. Затворенные ворота ее с черным крестом посредине да заставы из служилых людей предупреждали: рядом смерть.
За эти пропитанные потом, страхом и нечистотами дни Аксинья лучше узнала сестер, коих хворь пощадила и оставила крепкими во благо страждущих.
Сестра Нина, ее ровесница, наверняка поражала красотой в молодости, а сейчас высохла, точно лесной цветок возле печи. Большие глаза ввалились, губы стали узкими и вечно пересыхали. Черница казалась злой, но всякий, обращавшийся к ней за помощью, был вознагражден. В начале моровой язвы матушка Анастасия, видя ее трудолюбие и рачительность, назначила сестру Нину казначеей[70].
Сестра Серафима, высокая, крепкая, обладала замечательно низким голосом и казалась порой мужчиной, что тайком пробрался в женскую обитель. Она брала умерших сестер, точно пушинки, копала могилы, носила воду и выполняла всю самую тяжелую работу. Разговаривала мало да громко, точно иерихонская труба: кивнет, гаркнет ответ, ежели требуется, и идет дальше. Сестра Серафима возилась с самыми хворыми и не брезговала ничем. Она отчего-то невзлюбила Аксинью, следила за ней в лекарне и жилых палатах.
Остальные черницы стонали в лекарне или уж освободились от мирской суеты, обретя вечный покой. Четыре послушницы ждали пострига и трудились в поте лица: рябая Патрикея, полная цветущая Домна, странная, скудоумная Емилия, которую вопреки заведенному обычаю звали просто Емкой, и юная Зоя.
Сначала Патрикея, Домна и Емка держались от солекамской знахарки на расстоянии: боялись ее прегрешений. Потом увидали, как просто говорит с ней Вевея, и побороли страх. Сестра Домна жаловалась на больное ухо: «А ежели там букашка сидит?» Патрикея просила мазь от выбоин да пятен, а Емка просто улыбалась.
Одна матушка Анастасия, настоятельница обители, оставалась для Аксиньи тайной. Ей не исполнилось и тридцати лет. Цвет лица был еще свеж, губы алы, стан обладал гибкостью и пленительностью очертаний – того не скрывало свободное одеяние. Говорила она тихо, внушительно, за спиною ее угадывались знатные предки, но о том никто в обители не ведал. Порой настоятельница становилась строгой и требовательной, метала молнии и наказывала за непослушание, порой миловала и вознаграждала.
Она словно отстранялась от всей невидимой пелены. Черницы, послушницы были при ней, но, верно, знали о ней не больше прочих. У игуменьи оказалась лишь одна слабость. Четыре длинномордых пса жили при обители в добротных клетях, что и конурой не назвать. А сестры шептались: их привезла с собой игуменья и забирала вечерами к себе в келью.
Верно ли то было, неведомо.
Аксинья ловила порой на себе ее придирчивый взгляд и ощущала дрожь: от настоятельницы зависела каждая из обитательниц монастыря – и здоровые, и хворые, и даже упокоившиеся на кладбище.
4. Аз
Нюта с тоскою глядела за окно. Уже третий день зарядил дождь. Работы на огороде под солнышком ясным тетка заменила всякой пакостью.
Чистить закопченные горшки.
Штопать рубахи и порты.
Обтирать немощного старика: «Твой дядя, уважение надобно иметь».
– А-а-а, – тянул дядя, когда Нютка вместе с двумя девками переворачивала его, вытаскивала льняные тряпицы да дерюг целый ворох. – И-а-и, – продолжал он, когда протирали его немощное тело в полосках ребер и кровоточащих ранах.
«А-а-а», – звучало в голове Нютки потом весь день.
Девки шептались украдкой, что тетка мужа ненавидела. Вроде насильно замуж выдали или еще что у них по молодости случилось. Только мира промеж них не было. Дядька пытался тетку в монастырь постричь, лютовал, особенно когда его старший сын Давыдка от лихорадки помер. Потом и девку среди посадских приглядел. Не слишком таился, ходил к ней каждую ночь. Да внезапно Бог наказал его: лишил речи и обратил в соляной столб. И так пять лет живет на белом свете.