реклама
Бургер менюБургер меню

Елена Станиславская – Медовый месяц в Мёртвом лесу (страница 4)

18

Деля кров с пьяницей-отцом, я с детства на глазок умею определять, насколько глубоко человек утонул в бочке с бражкой. Готова поклясться, незнакомец из столицы не намочил и пяток. Он трезвее меня.

Глава 2

По дому разносится храп. В воздухе висит запах перегара и рвоты. На мою удачу, отец напился и впал в забытье. Сегодня у него даже был повод: нерадивую дочь отвергли накануне свадьбы, и его тонкая душа не выдержала такого позора. Ха.

А вот матушка не спит. Караулит, привалившись к дверному косяку кухни. Интересно, попробует ли влепить затрещину? Когда я была девчонкой, мать не брезговала поркой и оплеухами, но однажды я перехватила её руку, впившись отросшими ногтями в запястье. Я до сих пор помню это ощущение: как пальцы продавливают сухую кожу, а грудь распирает от страха и злой радости. Больше матушка меня не трогала. Решится ли сегодня? Жаль, что я недавно постригла ногти.

Сжав кулаки, я смотрю в холодные серые глаза. Даже немного обидно, что мне достались отцовские, похожие на переспелые вишни. «Тёплые» и «по-своему добрые», если верить словам Кипрея.

– Знаю, ты хотела сбежать, – медленно произносит мать.

Кровь покидает сердце и приливает к скулам. Я наклоняюсь, чтобы стянуть ботинки и спрятать покрасневшее лицо. Невероятно, что мать так быстро пронюхала о моём плане! Как и откуда? А главное: успела ли донести на меня?

– Не понимаю, о чём ты. – Я кидаю на неё осторожный взгляд.

– Ну не сбежать. – Мать морщится и подтыкает край рубахи, выползший из-за пояса юбки. – Ты хотела уехать. После медового месяца. С Кипреем.

Сдержав выдох облегчения, я разгибаюсь и повожу плечом.

– Этому не бывать, ты же знаешь.

– Да. Будешь и дальше жить со мной и отцом. Пока не помрём. А после, – она разводит руками и вдруг переходит на шёпот: – Будешь одна. Одна, Рури. Совсем одна.

Я не понимаю, что чувствует мать. Почему говорит это? Что выражает её странный тон? Бить меня она явно не собирается. Ругать, похоже, тоже. Так чего она хочет? Неужели, как женщины в кабачке, матушка надумала мне посочувствовать?

Я ошибаюсь.

– Это хорошо. – Она глядит в упор. Холодные, рыбьи глаза. Из-за них на языке привкус селёдки. – Тебе, и правда, лучше остаться одной. Незачем таким выходить замуж. Плодить дурную кровь. Так правильней.

Мать отворачивается, скрывается в кухне и прикрывает дверь, а я какое-то время стою в прихожей. Вот, значит, как. Матушка не рукой ударила, не отцовским ремнем, а словом. Дурная кровь. Я – дурная кровь.

Изо рта, как карканье, вылетает хриплый смешок. Отец замолкает на мгновение, а потом начинает храпеть вдвое громче. Стряхнув оцепенение, я иду в свою комнату. Шаг бодрый, пружинящий. А в чём, собственно, матушка не права? Я брошенка, а когда нарушу обет оседлости, стану преступницей. Как же меня называть, если не дурной кровью?

Жаль, что Дубрава хочет бежать после медового месяца, а не раньше. Я бы хоть сейчас сиганула в окно и помчалась к Ближним горам. Вот только одной, боюсь, мне не выжить. А Дубрава выглядит как человек, который может разорвать любое отродье голыми руками. А ещё ей, кажется, можно доверять. Да и план у неё вроде бы имеется. Надеюсь, завтра она поделится со мной подробностями. С этими мыслями я падаю на кровать, натягиваю одеяло до самой макушки и проваливаюсь в сон.

– Рури! – кто-то встряхивает меня за плечо.

Я распахиваю глаза и вижу матушкино лицо. Седые прядки выбились из причёски – висят и покачиваются перед носом, как паутина. Мой взгляд проясняется, и голова тоже. У матери дрожат губы, щёки блестят от слёз. Первая мысль: случилось что-то плохое. Вторая: кто-то умер. Третья: отец. Ёкает сердце, и я резко сажусь в кровати. Неужто допился?

– Рури, вставай. – Матушка вытирает лицо рукавом. – Нужна помощь.

Я мигом натягиваю штаны, застёгиваю рубаху и вслед за матерью выхожу за дверь. У меня нет ни единого сомнения: в соседней комнате стынет отцовский труп. В голове всплывает неожиданная картинка: мне три или четыре года, я устала идти, и он сажает меня на плечи. Страшно: вдруг упаду? А отец говорит: «Не бойся. Ты же храбрая девочка, Ру», – и крепко-крепко сжимает мои лодыжки. У него шершавые, тёплые ладони, и его прикосновение говорит: удержу. Во что бы то ни стало – я тебя удержу.

Иногда он не пил и бывал хорошим.

А сейчас я увижу его бездыханное тело. Во рту пересыхает, слюна будто превращается в песок. И в желудке – тоже песок, тяжёлый и рыхлый. Из такого хорошо лепить куличи. Картинка в голове меняется: пруд, жара, отец протягивает мне деревянную формочку, которую сам смастерил…

Переступив порог, я зажмуриваюсь от страха, и всё же сквозь ресницы вижу: отец, помятый, но живой, стоит в углу у входной двери. Он борется с вешалкой, пытаясь отнять у неё форменный китель.

Глаза щиплет от глупых слёз. Проморгавшись, я замечаю на скамье маму Висы – госпожу Доборею. В её лице ни кровинки, взгляд устремлён вниз, а в руках стиснута книга. Я перевожу непонимающий взгляд на матушку, а потом снова на книжку. С ней что-то не так. Страницы набухли и потемнели, обложка выгнулась, точно от боли. С корешка срываются капли и разбиваются об пол: плюм-плюм. Несмотря на покорёженный вид, я узнаю книгу. «Сказки и песни для благочестивых девочек». Виса любила читать её у пруда.

У пруда.

Я опять смотрю на матушку, потом на Доборею, и всё понимаю.

Предчувствие не обмануло меня. Кое-кто действительно умер. Только не отец.

Матушка, будто очнувшись, говорит мне:

– Рури, ты ходила вчера к пруду?

Я шумно сглатываю, и госпожа Доборея поднимает на меня взгляд. Глаза у неё красные и пылающие, как раскалённые угли. Она уже отплакалась, и теперь… что теперь? Ищет виновных? Жаждет мести?

– Нет, – выдавливаю я, и собственный голос кажется мне бесконечно лживым.

– Разве ты не лазила вчера на башню? – хмурится мать.

– Лазила. Но вернулась другим путём, по опушке. Меня видели мальчишки: Биш и другие. – Почему мне хочется оправдываться? – А что случилось? – Самое время притвориться дурочкой.

Несколько мгновений в прихожей звенит тишина – мерзкая муха, посидевшая на мертвечине, а теперь летающая по дому. Она несёт на лапках и крыльях следы трупного яда. Хочется прихлопнуть.

– Виса, – наконец выдыхает матушка, – погибла. Доборея хотела спросить…

– Ты видела её, Рури? – мать Висы не моргает; с книжки больше не капает вода. – В последний раз? Видела?

Я мотаю головой. Это правда. Сущая правда! Почему же меня не покидает ощущение, будто я что-то скрываю? И отчего мне кажется, что мать Висы думает так же?

Невольно я кидаю взгляд на отца. Лучше бы я этого не делала. Он смотрит так, словно у меня завелись вши и блохи. Смерть Висы отсрочила семейный скандал, но в конечном итоге усилит его. Теперь я не просто брошенка, а брошенка, которую в чем-то подозревают.

Я ведь, и правда, частенько ошиваюсь у пруда.

– Ты точно никого не заметила? – настаивает матушка. – Может, у башни? Или на опушке?

На дверь обрушивается стук, и все мы, кроме застывшей от горя Добореи, вздрагиваем. Мать открывает, и в дом вваливается господин Рожег. Он – отец безумного Феда, которого я вспоминала вчера во время прогулки. Примерно тогда же лёгкие Висы, должно быть, наполнялись водой.

Редкие седые волосы Рожега торчат во все стороны, от одежды несёт потом и бессонной ночью. Прозрачно-голубыми глазами, да и всем вытянутым лицом, он сейчас слишком похож на своего сына. Пугающе похож.

Мать обхватывает себя руками и кидает на меня быстрый взгляд. Да что происходит, отродья побери?

– Не вернулся? – хрипло спрашивает отец.

Рожег качает головой и, потупившись, бормочет в сторону Добореи:

– Это не Фед, Добо. Я знаю, он не стал бы. Фед, мой Федик, он – хороший мальчик…

Я ловлю себя на мысли, что все отцы говорят так о сыновьях. Даже если отпрыск пытался отгрызть кому-то нос. А вот про дочь, какой бы добропорядочной она ни была, редко такое услышишь.

Доборея переводит на Рожега немигающий взгляд. В комнате опять воцаряется молчание. Тяжёлое, невыносимое. Чтобы не слушать его, не быть в нём, я спрашиваю:

– Фед сбежал?

Вспоминается, как нынешней зимой он подкараулил меня на тропе, ведущей к башне. Тогда Феда ещё не запирали в доме, хотя все видели: с головой у него не порядок. Поначалу его нападения не несли большого вреда, но со временем становилось хуже. Он хватал девушек за руки – с такой силой, что оставались синяки. Вцеплялся в одежду – да так, что она рвалась. Волок жертв за собой – ничуть не беспокоясь о том, хотят ли они идти с ним.

Вот и меня Фед тянул, точно ослицу на привязи, и всё приговаривал: «Я спасу тебя, Луда. Спасу!» Тропа осталась позади, он волок меня через сугробы, и снег забивался в сапоги. Таял, пропитывая шерстяные чулки. Почему-то мне лучше всего запомнился этот мокрый снег – наверное потому, что он выражал безысходность. Как я ни вырывалась, как ни упиралась, ничего не помогало. Фед и раньше был крепким, но безумие придало ему ещё больше сил. Понимая, что сопротивление приносит мне лишь боль, я приказала себе расслабиться и идти за ним. Проваливаясь по колено в мягкий пухляк, я осипшим голосом бормотала: «От кого, Фед? От кого ты хочешь спасти меня? Мы не на медовом месяце. Бесовок тут нет». Он остановился, обернулся через плечо и шёпотом повторил: «Бесовок нет». Тогда я продолжила: «Луды тоже нет. Это я, Рури, помнишь меня?». Медленно моргнув, Фед выпустил мою руку, осел на колени и принялся молотить кулаками по голове. Дикий крик полетел над полем. Недолго думая, я припустила прочь.