реклама
Бургер менюБургер меню

Елена Романова – Колыбельная вороны (страница 7)

18

Маска на лице пошла трещинами, как земля в засуху. Этаженщина уходит, и возвращается с порозовевшей кожей.

– Что вы молчите? – обращается она ко мне тоном Анны Павловны Шеррер.

Я не отвечаю, потому что не ошибается только Тот – египетский бог мудрости, и сажусь на подоконник, спиной к окну, с налитой в чашку водой. На большее у меня жестокий недобор душевных сил, не говоря о том, что о большем кого-то из них просить надо.

– Поговорите с нами.

– О чем?

– Каков ваш любимый анекдот?

– Как это поддержит беседу?

– Прямым ответом на прямой вопрос.

– «Штирлиц развалился в кресле. Голова упала на пол», – бубню я, глядя в подоконник, не зная зачем, потому что бубнить я не желаю, а видеть сквозь дерево – заверните.

Она продолжает блиц с почти равнодушным лицом:

– Ваш любимый знак препинания?

– Двоеточие.

– Почему?

– Оно как зеркальный коридор.

– Раскрывает смыслы или уничтожает?

– По очереди.

– И что – первое?

– Как пойдет.

– А любимый писатель?

Просто очаровательно, что писатель в конце очереди, открытой анекдотом.

– Как будто никого.

– Вы исповедуете нигилизм?

– Отнюдь.

– Вам кажется, чтобы писать – нельзя никого читать?

Жил-был Нарцисс, сидел на кухне и представлял, что он самый умный на всем белом свете.

– Мне нравятся книги, писатели мне не нравятся.

– И какая у вас любимая вещь?

– «Тетрадь. Сорок восемь страниц, предназначена для записей, безопасна при использовании по назначению, срока годности не имеет», – выдаю я свою любимую – скороговорку.

Этаженщина роняет руку в пепельницу – прицельно, как бомбу, тушит окурок и смеется. У нее такой странный смех. Красивый, звонкий, прямо-таки взрывной. Этот смех, как разбитый хрустальный бокал. Хочется подбирать осколки, резать в кровь руки.

Она смотрит на меня как в увеличительное стекло. Больше всего меня тревожит, что она молчит. Зачем она молчит, черт возьми? И почему мне тягостно ее молчание? Я теряю мысль и не помню, о чем мы говорили вообще?

Она взбивает вилкой яйца в миске и готовит какой-то странный омлет из одних белков – подливает в сковороду вспененную смесь, подворачивает палочками схватившуюся часть, скатывает в рулет, снова подливает и снова подворачивает, так что из-под пера выходит дрожащий брусочек. Ей нравится творить этот брусочек, как папе Карло нравилось оживлять полено. Между нами как будто крошится щит напряжения, вибрировавший с утра.

Я сажусь за стол, не спрашивая: можно ли? Потому что слишком хочу побыть внутри этой удивительной и новой неразъединенности с Ней. Хочу видеть Ее. Как мышцы и жилы перекатываются на ее лопатках под бретельками майки, как шевелятся локти, выписывая в воздухе неровные траектории. Я смотрю на нее словами, мне хочется их записывать.

Она тонка, как шпала, скелет, селедка. Она высока, как каланча, столб, камыш. Она некрасива. Господи, мне всегда казалось, что красота – это главное. Но красоты в ней нет. У нее слишком тонкие губы. Я не люблю людей с тонкими губами. Я им не верю. У нее морщинки у глаз. У рта. Когда она говорит, они переливаются на лице, как штрихи на рисунке. Она кажется совершенно прозрачной, точно кувшин, заполненный водой – в солнечный день на подоконнике лежит радуга. Она улыбается, и уголки ее губ, как раскинутые руки Христа в Рио-де-Жанейро. Острый, чуть птичий нос. Именно чуть. Он похож на ручку у фарфоровой чашечки. Той, что про́клята. У нее длинная челка – узкие глаза прячутся за шторкой, как тело в ду́ше, и длинные волосы, которые небрежно змеятся по тонким плечам и вычерчивают темные полосы между лопаток. Мне хочется коснуться этих волос. Просто коснуться их. Протянуть руку, тронуть пальцами. Как младенцу.

Она поворачивается, говорит со мной, я смотрю на нее, и она кажется мне прекрасной. Красивый от красный. Кровь – красная. Красные внутренности. А она – бела. Антитеза красному – белое.

– Заварить тебе чаю, ты будешь? – спрашивает она.

тебе

Будто говорит не мне, а.

Тебе

Магдалина.

«Заварить Тебе чаю, Ты будешь», – крутится в голове в отчаянной монотонности, как церковное пение.

заварить тебе чаю, ты будешь

заварить тебе чаю, ты будешь

заварить тебе чаю, ты будешь

– Да, – отвечаю я, как священнику, но меня возмущает, что я не знаю, кто она.

Кто – она? Надежда. Эсмеральда. Галадриэль. «Роза пахнет розой, хоть розой назови ее, хоть» – что? Но все бессмертные имена подле нее смертны, летучи. Она как горная река. Как осклизлые камни. В ней есть какая-то запредельная отстраненность. Отстраненность горизонта. Сколько на него не иди – он все там же. Как прощение в аду.

– Что вы думаете о последовательности? – заявляю я, вместо того, чтобы обыкновенно спросить: как вас зовут?

– Фибоначи?

– О хронологии. В тексте.

– Хронос понятие растяжимое, а логос – и того растяжимее, – отвечает она двусмысленно. Ее лицо освящает улыбка. Мне совершенно невыносимо видеть ее – эту живую улыбку, в ней есть что-то раненое, как в птичке, желающей упорхнуть. Я отвожу глаза – дурачок. Мое имя Иван. А ваше?

– Насколько?

– Текст, даже выстроенный как идеальная последовательность сменяющих друг друга событий, так называемое жизнеописание… родился, «пора пришла она влюбилась», умер… никогда не превратится в жизнь. Как бы прочно не были сцеплены сцены, между ними всегда останется пустота. Если начать вспоминать свою жизнь от первого дня, зафиксированного в сознании, как точка отсчета, до него – будут дни, которые помнит лишь ваша мать, и дни, которых не помнит никто. «Всякая история, рассказанная до конца, заканчивается смертью», но ни один рассказ не начнется с начала, потому что Начало на неисповедимых путях.

– А Библия?

Она насыпает крошки зеленого чая в чашки, обдает кипятком дно, сливает воду, удерживая в ситечке ошпаренные чаинки, возвращает их и заливает тонюсенькой струйкой.

– Вот именно. Но не хотите же вы написать вторую?

– Боже упаси.

Она смеется, и подле меня вырастает чашка, размером с ее кулак, с ее сердце. Я смотрю на эту чашку, на это сердце, наполненное до самых краев душистым звенящим нектаром.

– Почему вы здесь?

– А где еще мне быть? – ее ресницы поддевают челку, как пальцы самого маленького актера, желающего видеть, какая собралась публика, поднимают край занавеса.

– Не знаю. В Питере…

– Ну да, – улыбается она, выпуская наружу стада белоснежных зубов, – в вашем возрасте других городов и нет.

– А вы всегда здесь жили? – настаиваю я, разозлившись на «ваш возраст».

– А что?

– Не знаю, вы не похожи…

– С Викой?

– На эту местность.